Александр Бикбов - Грамматика порядка. Историческая социология понятий, которые меняют нашу реальность
Остается ли «средний класс» призраком в пространстве русской публичной речи? Очевидно, что более точный поиск соответствий или разрывов с европейским словарем требует более детального исследования, начало которому уже положено. Но сейчас можно выдвинуть гипотезу, которая вряд ли будет всерьез поколеблена более тщательной проработкой текстов и контекстов русской социальной мысли XIX – начала XX в. Даже если в этом корпусе публичной речи в некоторый момент появляется «третий элемент», наделенный всеми признаками социальной категории-проекта, такой, например, как «интеллигенция», вся понятийная сетка и система оппозиций, в которую она встроена, блокирует ее отождествление со смысловым ядром «среднего класса» европейских обществ. И господствующие реформистские, и более радикальные революционные ожидания оставляют «средний класс» по ту сторону европейской границы и описывают российское общество и проецируемые на него изменения по преимуществу либо в сословных терминах, либо, в случае осознанного разрыва с ними – в бинарных противопоставлениях «имущих» и «неимущих», «образованных» и «темных». Как понятие-проект, а зачастую и как простое словарное вхождение, «средний класс» почти не представлен в интеллектуальной и политической речи второй половины русского XIX века.
Это означает, что данный период не может быть горизонтом заимствования для российской политической риторики 1990-х годов, социологической литературы и школьных учебников, где прочно обосновывается «средний класс». Новый тип речи об обществе, который заполняет публичную сцену в момент отказа от советского проекта, отсылает к совсем иным понятийным образцам, нежели сословные схемы Старой Европы или культурно-этический конструкт «интеллигенции». Их во многом формируют перевод и популяризация англоязычных текстов 1950–1960-х годов, где «средний класс» определяется через объективную структуру занятости, образования и доходов. Но как тогда в эти по видимости нейтральные описательные модели проникают нормативные и проектные смыслы, подобные «функции стабилизатора»? Прояснить эту двойную конструкцию 1990-х позволяет обращение к длительной международной истории понятия, из которой в различных комбинациях заимствуются элементы, не всегда связанные между собой изначально[55]. Особая роль принадлежит здесь французскому горизонту заимствований. Но в семантическом, как и в социальном измерении это совсем другая история.
Политическая предыстория «среднего класса»: собственность и умеренность[56]
Некоторые элементы понятийного конструктора «среднего класса» вводятся уже более полутора веков назад, иные дополняют и переопределяют их в послевоенные десятилетия XX в. Сделав несколько широких хронологических шагов в обратном направлении, мы без труда локализуем контекст, в котором «средний класс» обретает первоначальный смысл: французский XIX век, озабоченный угрозой очередной революции. Одним из первых, кто обнаруживает существование «среднего класса» и его политических добродетелей, обязанных собственности, становится Алексис де Токвиль в своем знаменитом труде «Демократия в Америке» (1835–1840)[57]. Как я уже указывал, некоторые исторические исследования возводят, если не сводят, категорию «среднего класса» к революционному «третьему сословию» Франции[58]. Попытка установить преемственность, безусловно, не беспочвенна в исторической ретроспективе и может иметь своим посредующим звеном понятия, подобные «классу разночинцев»[59]. Однако она полностью расходится со схемой конструирования самой категории в текстах XIX в., в отличие от только что рассмотренного русского XIX века. Труды Токвиля и более поздних авторов часто содержат отчетливое противопоставление между обществом, которое включает растущий «средний класс», и сословным порядком Старого Света. Иначе говоря, понятие «средний класс» в речи целого ряда французских политических мыслителей отмечает не политическую или социальную преемственность, а разрыв, причем разрыв двойной: с монархическим режимом, с одной стороны, и с революционным настроем (третьего сословия) – с другой. Этот разрыв становится первым элементом смысловой конструкции нового понятия-проекта.
В момент написания текста Токвилем режим демократии, как и само понятие, все еще предстает политической новинкой во Франции. Не меньшей неожиданностью оказывается общественное устройство, в котором «нет более расы бедняков… и расы богачей; люди ежедневно выбиваются из гущи народных масс и беспрестанно туда же возвращаются»[60]. Токвиль проводит блестящий сеанс показательного сравнения двух социальных порядков, вместе с образом трудолюбивой Аркадии вводя в оборот новые нормативные универсалии. В обществе без жесткого разделения на господ и слуг обширный средний класс отличает «упорное и цепкое чувство собственности» людей, «живущих в приятном достатке, равно далеком как от роскоши, так и от нищеты». Именно потому «в демократических обществах большинству граждан представляется не вполне ясным, что они могли бы приобрести в результате революции, но они ежеминутно так или иначе осознают, чего они могут из-за нее лишиться». Указывая на прямую связь между социальным спокойствием и численностью класса средних собственников, Токвиль прямо противопоставляет широкую гражданскую солидарность в Соединенных Штатах узкой внутрикорпоративной солидарности в европейских обществах, приглашая своего французского читателя распространить «сказанное… об одном классе на весь народ в целом», чтобы оценить преимущества демократии среднего класса[61].
В истории европейских дебатов невозможно обойти стороной английский контекст понятия. Из исследования Вармана Дрора следует, что и в британских интеллектуальных и политических дебатах «средний класс» получает новое звучание и возросшую символическую ценность именно при обсуждении итогов Французской революции. Причем происходит это раньше, чем в самой Франции, а именно, в течение двух-трех лет после 1789 г.[62] Английские авторы 1790-х годов занимают позицию в споре о причинах Французской революции в зависимости от своей политической чувствительности. В силу этого пространство высказываний содержит полярные оценки роли «среднего класса»: от указаний на то, что именно он стал виновником разрушения порядка (Эдмунд Берк), до сожалений, с которыми перекликается более поздний тезис Токвиля, о том, что причиной революции было отсутствие во Франции среднего класса, посредующего между «богатыми и бедными»[63]. В дискуссиях, проходящих в Британии 1790-х, как и позже во Франции, мы находим близкие указания на особую добродетельность среднего класса и средних сословий. Однако в отличие от французской риторики сдерживания революции, в английской прогрессистски настроенные авторы делают упор на стремление к свободе и противодействие тирании, которые возможны благодаря «образованности, достоинству, моральным принципам, правдивости» среднего класса, впрочем, без обращения к демократии как альтернативе тирании[64]. Иными словами, введение «среднего класса» в контекст Французской революции получает различный смысл во Франции и Англии, по крайней мере, для отдельных фракций авторов. Во Франции это понятие наделяется ценностью в надежде на предотвращение крайности революционного катаклизма, в Англии ряд авторов делают то же самое, рассчитывая предотвратить другую крайность – деспотическую монополию.
Сходная с Токвилем логика обнаруживается тремя десятилетиями позже в контексте, который не отсылает напрямую ни к демократии, ни к среднему классу. Однако он так же прочно связывает малую и среднюю собственность с будущим общества, движущегося по пути свободы и процветания. Такую формулу предлагает один из ключевых исторических деятелей, утверждающих республиканское правление во Франции. В 1874 г. Леон Гамбетта провозглашает: «Любая собственность, что создается – это гражданин, который рождается. Ибо собственность, которую нам представляют как врага, в наших глазах – это высший и подготовительный знак моральной и материальной эмансипации индивида»[65]. В республиканской традиции Франции эта линия отнюдь не маргинальна. Почти веком ранее Конституционная ассамблея включает право собственности в список прав человека, а Сент-Жюст объявляет: «Собственность патриотов священна»[66]. И хотя в данном случае не собственность определяет гражданина, а гражданин – собственность, Гамбетта лишь обращает этот революционный республиканизм вспять, придавая ему мирную форму: собственность делает гражданина возможным. Крайне соблазнительно видеть прямое структурное соответствие между двумя словарями, предложенными в двух различных политических контекстах – «демократия – средний класс» и «республика – гражданин-собственник». Вероятно, более основательный анализ неразрывно интеллектуальной и политической истории Франции позволит обнаружить те связи и посредующие звенья, которые делают это соответствие неслучайным. Уже при точечных сопоставлениях можно обнаружить некоторые смысловые параллели поверх политических расхождений.