Алексей Лебедев - Исторические очерки состояния Византийско–восточной церкви от конца XI до середины XV века От начала Крестовых походов до падения Константинополя в 1453 г.
Для большей ясности представления о характере и свойствах этих самых речей познакомимся хотя бы вкратце с содержанием некоторых из них, причем — где позволят то источники, укажем и те ближайшие обстоятельства, которыми сопровождалось произнесение их. По обыкновению — начнем с Константина Великого. От него сохранилась до нас большая речь, известная под именем «Речь к обществу святых», т. е. христиан.[1189] Приведем некоторые черты из этой речи для ее характеристики. Здесь Константин между прочим подвергает критике языческую ученость и литературу (которыми, к унижению христиан, превозносились язычники, но эта критика Константина чужда была пристрастия и односторонности. Рассуждая о языческой философии, Константин признавал значение Платона и говорил, что «Платон был наилучшим между философами», но христианский критик видел и недостатки этой философской системы, он с проницательностью отличает все главнейшие заблуждения, показывавшие, что философия Платона совершенно меркнет при сравнении с христианской истиной. Столь же правильных взглядов держится оратор и по отношению к языческим поэтам. Он не разделяет восторгов тех язычников, которые слишком высоко ставили своих поэтов. По его суждению, поэты древности не могут считаться учителями религиозной истины, которыми считали их язычники, потому что в их творениях он находил много очевидной лжи, не свойственной тому, кто возвещает действительную истину о божественной природе.[1190] Из языческих поэтов Константин отдавал решительное предпочтение Вергилию. Этого римского поэта он называл «мудрейшим из поэтов» и пользовался его произведениями для доказательства христианского учения о приготовлении всего рода человеческого к принятию Искупителя.[1191] С не меньшим усердием император занимается в своей речи разрешением различных вопросов, имеющих еще более близкое отношение к христианскому богословию. Вот, например, какие вопросы занимали его богословствующий ум и на какие он давал посильные ответы: возможно ли было для Бога сделать человеческую волю лучшей и более кроткой, — как это допускали мнимые философы его времени; в чем состоит рождение Сына Божия, когда Бог только один и чужд всякого изменения? Или еще: есть ли хоть тень основательности в том мнении, которое высказывалось некоторыми нечестивцами, что Христос был осужден справедливо, и что Виновник жизни на законном основании лишен был жизни?[1192] Конечно, нужно было иметь очень пытливый богословский ум, чтобы обращать внимание на такие вопросы, как сейчас приведенные. В рассматриваемой речи Константин показывает стремление изучать Св. Писание возможно серьезным образом. Здесь его занимали вопросы об исполнении ветхозаветных пророчеств. Его разъяснения этих вопросов приобретают особый интерес в том отношении, что он пользуется, как средством к уяснению ветхозаветных пророчеств, личным опытом и наблюдениями. Так, читая пророчество Иеремии, что Мемфис и Вавилон опустеют и с отечественными своими богами останутся необитаемы (Иер., 46, 19), царь находил, что это пророчество сбылось во всей точности. «И это говорю я не по слуху, — замечает венценосный оратор, — но утверждаю, как самовидец: я сам был свидетелем—очевидцем жалкой участи тех городов».[1193]
Современник Константина и друг его, Евсевий Кесарийский в своих собственных сочинениях сохранил для нас сведения о тех публичных речах, которые говорил он сам во дворце в присутствии первого христианского императора. Более любопытной представляется речь о гробе Спасителя. К сожалению, эта речь Евсевия утрачена, и мы имеем о ней лишь краткие известия. Но во всяком случае, мы знаем, что она посвящена была история открытия в Иерусалиме пещеры гроба Господня, во дни Константина, и заключала описание великолепной базилики, построенной здесь по приказанию того же императора. Евсевий в своей речи объяснял, какова была та спасительная пещера, которая открыта в Иерусалиме, каков был тот храм, который только что построен на этом месте, как велика была щедрость царя по этому случаю, выразившаяся во многочисленных его приношениях — золотом, серебром и драгоценными камнями.[1194] Заслуживает упоминания одно обстоятельство, отмеченное самим Евсевием и касающееся произнесения рассматриваемой речи. На предложение Евсевия выслушать речь, Константин отвечал согласием и созвал многочисленное собрание. Предвидя возможность утомления при не кратковременном слушании речи, Евсевий предложил царю сесть на находившийся тут же троне и слушать сидя, но царь отказался от этого предложения. Затем в некоторых случаях Константин прерывал оратора и со своей стороны делал замечания, направленные к подтверждению христианской истины, если это мог сделать царь на основании собственного опыта. Речь оказалась очень длинной. Прошло уже много времени, и Евсевий хотел было прекратить речь, не окончив ее. Но Константин не позволил этого сделать; когда же просили его хоть присесть, он снова отказался, выразив мысль, что подобного характера речь приличнее выслушивать стоя.[1195]
Познакомимся с содержанием речей и других витий, лиц не столь известных в истории, как Константин и Евсевий. Обратим свое внимание прежде всего на императора Мануила Комнина. Много речей или произнесено им, или написано и прочитано. Как Мы знаем, от Мануила не всегда можно было ожидать речей, имевших целью уяснение чистой истины. К числу вопросов, о которых он, однако же, ораторствовал с наибольшей серьезностью и искренностью, относится вопрос о боге Магометовом. Сущность дела в следующем: в греческих Требниках XII в., в чине оглашения, от переходящих из магометанства в православие между прочим требовалось произнесение анафемы на бога Магометова. Мануил пожелал исключить это требование из числа оглашения, как несообразное с представлением о Боге едином, но по какой‑то причине встретил сильное сопротивление со стороны епископов. Император, однако же, решился настоять на своем. Он начал говорить речи, или же писать, назначая их для публичного чтения. В своих речах он доказывал, что всякая вообще хула против Бога служит соблазном для магометан, если они хотят обратиться в христианство. Мануил объявлял, что его настойчивость в вопросе проистекает из сознания его долга и его обязанности, как царя. «Я был бы неблагодарен и безрассуден, — рассуждал он, — если бы не воздал моему Владыке и Царю всяческих, Богу, хотя бы самую малую часть за все те благодеяния, которые я от Него получил, — и не употребил бы со своей стороны всякого старания о том, чтобы Его, истинного Бога, не подвергали анафеме». Чтобы привлечь на сторону своего мнения образованнейшую публику Византии, он приказывал некоторые из своих речей читать публично в царских чертогах. И действительно, это средство повело к предложенной цели. Публика стала переходить на сторону Мануила. Чтение его речей вызывало шумные аплодисменты. Один византийский историк об одной из таких речей Мануила говорит: «Хотя произведение царя и не было богато поучительными словами Духа Святого, но, приправленное красноречивыми доводами человеческой мудрости, имело такую силу убедительности, что едва могли оторвать свой слух от него не только люди, обращающие внимание лишь на изящность и приятность изложения, но даже и те, которые умели вникать в самый смысл написанного».[1196] Спор кончился торжеством для Мануйлова красноречия.
Из числа менее известных ораторов стоит знакомства ученый XIV в. Никифор Григора. Содержание его речей было разнообразно и может вполне подлежать нашей оценке, так как этот ученый постарался почти целиком записать свои речи в составленной им «Истории», сохранившейся до нас. Дадим анализ двух речей Григоры. Одна из них разъясняет вопрос, полезно ли спорить с латинянами по поводу их разногласий с православными? Случай к произнесению этой речи дан был следующими обстоятельствами. В 1333 г. папа прислал в Константинополь двух западных епископов для переговоров о соединении церквей Западной с Восточной. Необходимо было вступить в состязание с прибывшими епископами. Византийский патриарх захотел поручить это дело Никифору Григоре, отличавшемуся бойкостью речи, находчивостью в аргументах и богатством богословских знаний. Но Григора всякие споры с латинянами считал бесполезными и в этом смысле сказав речь в патриарших палатах при многочисленном собрании. В своей речи Григора раскрывал такие мысли: «Я не вижу для какой пользы и для какой цели стали бы мы вступать в состязание с латинянами, когда ведь это дело решенное, что ни мы никогда не согласимся с мнениями латинян, ни они с нашими, хотя бы в нашу пользу заговорили бы все камни и все деревья». Самый способ дискутирования, принятый у латинян, казался Григора несоответствующим цели. Они любили дискутировать силлогизмами. Но Григора подвергает строгой критике этот способ состязаний. «Мы знаем, — говорит он, — что латиняне в состязаниях прибегают к силлогизмам. Но мы со своей стороны находим, что силлогизм не имеет места ни как научное доказательство, ни как логический вывод там, где идет вопрос о Боге и Божественной Троице. Бесполезна здесь и диалектика с ее лишь вероятными И сомнительными посылками. Всякому известно, что диалектика есть вещь обоюдоострая, она может служить столько же для изобличения лжи, сколько и для извращения истины». Григора не ожидал никакой пользы от состязаний с латинянами еще и потому, что как ни кончился бы диспут с латинянами, эти последние не· преминут провозгласить, что верх взяли именно они. Он говорит: «На собраниях с присущей им надменностью латиняне брызжут целым потоком слов, а потом, выйдя оттуда, всюду бесстыдно распускают молву, что будто они одержали победу». Григора видит в этом мелочность латинян. Речь оратора, по его словам, произвела наилучшее впечатление на патриарха и всех прочих слушателей,[1197] Другая речь Григоры посвящена интересному вопросу о необходимости исправления юлианского календаря. Предмет речи был очень щекотлив, потому что дело шло, между прочим, и о желательных существенных переменах в общепринятом пасхальном круге. Григора поэтому опасался, что ему не только не позволят произнести своей речи, но что еще, пожалуй, «с насмешками и бесчестием» его вытолкнут из собрания, где он собирался изложить свои мысли; да к тому же референт наперед знал, что лишь немногие иа присутствующих оценят достоинство его доклада ввиду того, что лишь немногие знакомы были с астрономией, с которой реферал соприкасался своим содержанием. Но, к счастью, Григору взял под свое высокое покровительство император Андроник, он предоставил этому ученому свободу слова — и речь была произнесена во дворце, в присутствии императора и множества слушателей· В ней Григора показывает свою разнообразную и основательную ученость, сообщает необходимые сведения по части астрономии, говорит о неодинаковом летосчислении у разных народов, обстоятельно передает сущность древних споров о времени празднования Пасхи и т. д. А главное, Григора доказывал необходимость исправления календаря. Император Андроник с удовольствием выслушал сообщение Григоры и согласился с его соображениями. Но приступить к исправлению календаря, однако, отказался. Он боялся, что это дело произведет волнение между простыми людьми и несогласия в Церкви. «Нелегко, — говорил еще Андроник, — согласить всех православных, живущих на материке и островах, и склонить на такое исправление, а праздновать Пасху по–своему только нам (византийцам) тоже было бы нехорошо». «Таким образом, император находил более удобным оставить дело так, как оно было прежде, а мне кажется, — настаивает Григора, — лучше было бы сделать наоборот».[1198] Нельзя не добавить, что взгляды Григоры разделяли потом в Византии некоторые астрономы и хронисты. К чести Григоры нужно сказать, что, по заявлению самих западных ученых, папа Григорий XIII в XVI в. произвел исправление юлианского календаря почти в том самом роде, как проектировал греческий ученый XIV в.[1199]