Протоиерей Георгий Ореханов - Русская Православная Церковь и Л. Н. Толстой. Конфликт глазами современников
5-7 февраля 1881 г. Л. Н. Толстой отправляет Н. Н. Страхову известное письмо, в котором делится своими впечатлениями по поводу смерти Ф. М. Достоевского[554]. Можно согласиться с выводами Л. М. Розенблюм: «Письмо это исповедальное, написанное как раз в то время, когда Толстой чувствовал себя особенно одиноким на своем новом пути. Человека, которого он никогда не видел, с которым нередко расходился во взглядах и эстетических вкусах, он называет своим другом, “самым, самым близким, дорогим, нужным” (“это – мое”), опорой, которая вдруг “отскочила”. Удивительные слова “я растерялся”. При всем известном бесстрашии Толстого это признание особенно значительно. Присутствие Достоевского в современном мире было очень важным, необходимым, по ощущению Толстого. С уходом Достоевского что-то существенно изменялось»[555].
Не только изменялось – по всей видимости, Ф. М. Достоевский был одним из тех очень немногих людей, которые могли что-то объяснить Л. Н. Толстому именно в момент духовного перелома, одним из тех немногих людей, к которым Л. Н. Толстой был еще готов прислушиваться: «Всей своей жизнью, огромным даром мыслителя и психолога, Достоевский более чем кто-либо из современников Толстого, включая и самых близких к нему людей, был подготовлен к тому, чтобы глубоко воспринять происшедший в нем духовный кризис»[556]. Этот вывод подтверждают два свидетельства: во-первых, вдова писателя, А. Г. Достоевская, которая в своих воспоминаниях указывает на слова самого Толстого: «Достоевский был для меня дорогой человек и, может быть, единственный, которого я мог бы спросить о многом и который бы мне на многое мог ответить!»[557] Во-вторых, об этом же, не называя конкретных имен, пишет и гр. А. А. Толстая в своих воспоминаниях.
В данной работе с точки зрения вопросов, затронутых выше, нас будет интересовать разработка (именно в рамках оппозиции «Толстой – Достоевский») некоторых аспектов творчества обоих писателей, отражающих религиозную проблематику и связанных с вопросом религиозного кризиса, по намеченной схеме: Личность Христа, учение Христа, Царство Христа.
Здесь следует еще раз сделать одну важную оговорку: о христологии в строгом смысле слова, как о законченном или хотя бы более-менее цельном, догматически выверенном пласте творчества писателей, говорить было бы некорректно (впрочем, с учетом известных квази-богословских трактатов Л. Н. Толстого, к нему это замечание относится в меньшей степени). Речь может идти только о таком анализе их творчества, который позволял бы ответить на вопрос: какое место в их мировоззренческих установках занимает характерный для культуры в целом поиск «образа Христа»? Еще раз подчеркнем, что эта проблема должна рассматриваться не изолированно, а в контексте более широкой проблемы преодоления религиозного кризиса церковными путями.
С этой точки зрения прежде всего нужно обратить внимание на одну важнейшую общеметодологическую установку, которая определяет в целом позицию обоих авторов. Следует заметить, что различие в подходах Л. Н. Толстого и Ф. М. Достоевского не ограничивается и не исчерпывается только интерпретацией вероучительных, богословских вопросов, в основе этого различия, как подчеркивает Г. Штайнер, лежит «несовместимая мифология», т. е. глобальное мировоззренческое противостояние разных и совершенно несхожих интерпретаций мира и человека, которое тотально проявляется в целом в их творчестве[558].
Речь идет о ярко выраженной персоналистичности Ф. М. Достоевского и антиперсонализме Л. Н. Толстого, о котором было сказано ранее. В этом контексте имеет большую ценность и требует дальнейшего осмысления противопоставление «полифонизма» и «монологизма», которое в работах М. М. Бахтина, как хорошо известно, нашло последовательную и тщательную разработку[559]. Ф. М. Достоевскому глубоко чужда «безличная афористическая значимость», столь характерная для художественного творчества Л. Н. Толстого. Этической «непогрешимости» и статичности последнего противостоит принцип, согласно которому идея, мысль только тогда получает свою убедительность, когда присутствует в «личностном контексте», имеет свой «голос»[560].
Знаменитая полифоничность, одним из главных художественных средств для выражения которой является широко понимаемый диалог, рождающий дополнительные творческие возможности глубинного проникновения в духовные тайны человеческой личности, таит в себе своеобразную творческую двусмысленность и неопределенность: избегая «прямых дидактических вторжений «в первом лице»[561] и тем самым наделяя идею духовной и богословской глубиной, семиотической сложностью, творчество Ф. М. Достоевского тем самым с трудом поддается монологизации, поиск в нем христианской основы превращается в серьезную научную проблему. Если бы не его публицистические произведения, в первую очередь «Дневник писателя», и не ставшие известными тетради с записями и вариантами, эта проблема могла вполне стать неразрешимой.
Как известно, христоцентрическая установка находит яркое проявление в творчестве обоих писателей. Если для Достоевского принципиальное значение имеет жизнь, основанная на Личности Христа, Сам Христос, то для Толстого основой жизни являются законы Христа, данные людям, Его учение – эта мысль является доминирующей в его религиозно-философских произведениях.
Однако вот что характерно: если отвлечься от религиозных трактатов Толстого, в которых его взгляды уже облечены в законченную форму и на которых лежит столь зримая печать агрессивно-полемического антицерковного противостояния, делающая его аргументы часто крайне неубедительными, и обратиться к дневникам и переписке с близкими ему корреспондентами, то сразу обращает на себя внимание некоторая незавершенность, незаконченность, динамическая зыбкость его взглядов: создается впечатление, что «вопрос о Христе», как, впрочем, и вопрос о вечной жизни, не нашел разрешения в его сердце до конца.
Именно это имела в виду гр. А. А. Толстая, сообщая в своих воспоминаниях, что, когда Л. Н. Толстой читал свои любимые стихотворения и «когда в каком-нибудь стихотворении появлялось имя Христа, голос его дрожал и глаза наполнялись слезами… Это воспоминание и до сих пор меня утешает: он, сам того не сознавая, глубоко любит Спасителя и, конечно, чувствует в нем не обыкновенного человека; трудно понять противоречие его слов и его чувства»[562].
Правда, на этот счет имеются печальные свидетельства совсем иного рода. В своих воспоминаниях С. Н. Дурылин сообщает рассказ М. А. Новоселова, который в то время, о котором идет речь (1880-е гг.), был близок писателю. В одной из бесед Л. Н. Толстой «резко и твердо» заявил, что «не желал бы» встретиться с Христом: «Пренеприятный был господин»[563]. Это поразительное кощунство для слушающих «было так неожиданно и жутко», что сказанное буквально резануло по сердцу М. А. Новоселова.
Начало пристального внимания со стороны Ф. М. Достоевского к творчеству Л. Н. Толстого можно отнести к 1877 г., а именно к моменту выхода «Анны Карениной», когда в «Дневнике писателя» в феврале появляются первые записи, содержащие в себе известные размышления Достоевского о характере Левина (ДПСС. Т. 25. С. 52).
В рамках размышлений писателя о новом романе Л. Н. Толстого важное значение имеет в целом отрицательное отношение Ф. М. Достоевского к идее «опрощения», которая трактуется им как невежливое по отношению к народу «переряживание» (ДПСС. Т. 25. С. 61). Ф. М. Достоевский интуитивно понимал, что искусственная «простота» не есть возвращение к истокам, в том числе христианским истокам, не есть возвращение к Преданию Церкви. Эта противоположность между стремлением все сделать простым у Толстого и «вникать в усложнения» всякого рода у Достоевского обратила на себя внимание В. В. Розанова и позволила ему сделать вывод, что Достоевский был именно культурным писателем в строгом смысле слова, учитывая этимологию cultum – cultura, т. е. способным к почитанию и благоговению, способным встать к культуре, человеческой истории «в подчиненное, любующееся и любящее отношение»[564].
Наоборот, «опрощение» Л. Н. Толстого было внутренне крайне противоречиво. Как замечает Н. А. Бердяев, писатель не замечал несоответствия, которое существовало между культом разума и культом простоты: «Толстой никогда не мог заметить, что его “разум” и есть главный враг того смысла жизни и правды жизни, которые он хотел найти у народа. “Разум” Толстого мало отличается от “разума” Вольтера, и он есть насилие цивилизации над природой. Вера в стихийную благостность природы, которая и порождает толстовское учение о “непротивлении”, сталкивается с верой в разум, в сознание, которое оказывается всемогущим и преображающим жизнь»[565].