На пиру богов - Сергей Николаевич Булгаков
Дипломат. Да, в известном смысле и не стану.
Писатель. А если не станете, то не можете отрицать и того, что такой народ достоин того призвания, которое указывали ему его пророки – не как привилегию, но как тягчайшую ответственность. Поэтому во что бы то ни стало надо нам теперь сохранить рыцарскую верность народной, а вместе с тем и нашей собственной святыне в эту ужасную годину. Забвена буди десница моя, аще забуду тебе, Иерусалиме; прильпни язык к гортани моей, если стану хулить и шерамурствовать вслед за большевиками.
Дипломат. Позвольте, позвольте. То, что вы с такой убийственной иронией называете теперь шерамурством, есть не что иное, как прямое продолжение той всемирной бойни, в которой вы изволите различать верх и низ, шуйцу и десницу. Для меня это кошмарное бедствие не оправдывается никакими соображениями. Самое большее, я могу еще, признав его неизбежность, склониться перед ним, однако лишь так, как я принужден склоняться пред силой болезни и смерти. Поэтому я ношу траур на сердце с самого 1914 года – стыдно признаваться в сентиментальности, но ведь и самые трезвые люди бывают иногда сентиментальны и суеверны даже. Вот тогда-то именно и загорелся мой дом, моя святыня – европейская цивилизация, а от нее запылала и наша соломенная Россия. Раньше еще возможно было вводить войну чуть не в повседневное употребление, тогда были другие нервы и другие нравы: резали друг друга во славу Божию. Но для теперешней Европы война невыносима и преступна, она есть мерзость пред Господом, и в этом сплошном безумии и падении я не вижу никакого просвета.
Писатель. Так что вы, очевидно, полагаете, что Европа, задыхавшаяся в капиталистическом варварстве, в напряжении милитаризма, накануне войны имела больше духовного здоровья, нежели теперь, когда очистительная гроза уже разразилась? Ведь ваша Европа тогда представляла собой скопидомную мещанку, которая настолько обогатилась, что стала уже позволять себе пожить и в свое удовольствие. Только вспомните одни курорты европейские, да и все это торгашество, мелкие достижения мелких людей, на которые разменяла себя Европа. Я сделаю вам лично признание: за последние пятнадцать лет я совершенно перестал ездить за границу, и именно из-за того, что там хорошо жилось. Я боялся отравиться этим комфортом, от него можно веру потерять…
Дипломат. Признание ценное, хотя не знаю, кого оно более характеризует. Помните изречение сына Сирахова: «Бегает нечестивый, не единому же гонящуся»? Может быть, от страха и не досмотрели там чего-либо и помимо мещанства, которого уж нам во всяком случае не стать занимать у Запада? Иные ваши единомышленники даже предпочитали жить на Западе для возгревания духа народного, дабы запасаться всякими доказательствами от противного, и живописали там были и небылицы о русском народе – о русском социализме или о русском Христе, смотря по предрасположению. Ведь чего же греха таить, и Тютчев приятнее чувствовал себя в мюнхенском посольстве, нежели в «краю родном долготерпенья», «в местах немилых, хотя и родных». Я вообще не знаю, что осталось бы от нашего славянофильства всех видов, если бы не было европейского «прекрасного далека». Мне даже кажется иногда, что оно наполовину является порождением эмиграции.
Писатель. И все-таки Европа накануне войны была духовно мертвеющей страной, и лучше что угодно, нежели возвращение к status quo ante. Вообще ни к какой реставрации вкуса я не ощущаю, а уж тем более к духовной.
Дипломат. И, однако, даже худой мир остается лучше доброй ссоры. Это подтвердят вам те, кому действительно пришлось понести тягости войны: все эти увечные, вдовы, сироты. А я все-таки смею вам снова предложить свой вопрос: как могли вы и вся группа вам близких дойти до такого исступления бряцания оружием – увы! только словесным, – до такого апофеоза мировой бойни? По своему обычаю говорить именем народа – кто только этого не делает? – вы ему приписывали, что он лишь того и жаждет, чтобы сокрушить человекобожие германского вампира и водрузить крест на Св. Софии, благо народ безмолвствовал. А когда он получил свой голос, он показал на деле, как он думает о вампире и о Софии!
Писатель. Неужели вам нужно снова перебирать все это пасифистское старье, так надоевшее, повторять споры Достоевского, Соловьева, Толстого и др., как будто елейными рассуждениями можно осилить войну? Оставьте это вегетарианское ханжество тупоголовым толстовцам, не желающим видеть далее своего носа. Впрочем, к этому хору присоединились еще революционные пацифисты, которые с ног до головы в крови и грязи сами. Да я боевому офицеру руки готов целовать, а вот этих янычар социализма, сухопутных матросов разных и весь этот красный легион видеть не могу, на улице обхожу при встрече, как исчадий.
Дипломат. Однако народности этого типа, которому, по-вашему же, имя легион, и вы не можете отрицать. Беда же была в том, что своим шовинизмом, овладевшим одинаково и европейским общественным мнением, вы поддерживали атмосферу, в которой нельзя было и думать о скором прекращении войны. Благодаря этому был пропущен для ее ликвидации и первый момент революции, когда попытка эта была так естественна. Но на это не хватило у нашего общественного мнения самостоятельности, а сколь многое можно было бы тогда предотвратить, сразу поставив вопрос о мире.
Писатель. Да, теперь, когда война не удалась, легко находить виноватых.
Дипломат. Но все-таки дайте же мне поставить свой вопрос до конца. Итак, я отнюдь не предполагаю тратить пороха для защиты пасифизма: ясно, что надо защищаться, если кто-либо нападает, валять Ивана-дурака я вовсе не желаю. Пойду и дальше: если государственный разум и народный интерес велят что-либо заработать от этой войны, надо взять, что плохо лежит, без всякого там прикрытия «историческими задачами». На войне все волки, и нечего прикидываться овечками. Для нас таким лакомым куском всегда был Босфор, а одно время, казалось, и Галиция. Иные же – и из вашего лагеря – мечтали даже о большем, а именно чтобы заключить мир непременно в Берлине или Вене, пройдя через всю вражескую страну с доблестными казачками. Стыдно и горько вспоминать теперь об этом, все-таки кое-чему