Рене Жирар - Козел отпущения
Дочь Иродиады вошла, плясала и угодила Ироду и возлежавшим с ним; царь сказал девице: проси у меня, чего хочешь, и дам тебе; и клялся ей: чего ни попросишь у меня, дам тебе, даже до половины моего царства. Она вышла и спросила у матери своей: чего просить? Та отвечала: головы Иоанна Крестителя. И она тотчас пошла с поспешностью к царю и просила, говоря: хочу, чтобы ты дал мне теперь же на блюде голову Иоанна Крестителя (Мк 6, 22–25).
Предложение Ирода приводит к чему-то странному. Точнее, странно то, что оно ни к чему не приводит. Вместо того, чтобы перечислять дорогие или роскошные вещи, которые положено желать юным существам, Саломея молчит (ни Марк, ни Матфей не дают плясунье имени; мы называем ее Саломея потому, что так дочь Иродиады названа у историка Иосифа Флавия).
У Саломеи нет желания, которое она могла бы сформулировать. У человеческого существа нет желаний, которые бы были его собственными; люди чужды своим желаниям; дети не знают, чего желать, и нуждаются в том, чтобы их этому научили. Ирод ничего не подсказывает Саломее, потому что он предлагает ей все и неизвестно что. Именно поэтому Саломея его покидает и идет спрашивать у матери, чего следует пожелать.
Но разве мать действительно наделяет дочь желанием? Разве Саломея не всего лишь пассивная посредница, умный ребенок, который послушно исполняет страшное поручение матери? Нет, она нечто гораздо большее, и доказательством тому служит стремительность, которую она выказывает, как только мать ей ответила. Неопределенность исчезла, и Саломея полностью переменилась. Внимательные наблюдатели, такие как о. Лагранж[47], хорошо заметили эту перемену, но не поняли, что она означает:
И она тотчас пошла с поспешностью к царю и просила, говоря: хочу, чтобы ты дал мне теперь же на блюде голову Иоанна Крестителя.
Тотчас, с поспешностью, теперь же… Не без умысла текст, обычно столь скупой на детали, умножает знаки нетерпения и лихорадочности. Саломея встревожена подозрением, что царь, отрезвленный после окончания пляски и ухода плясуньи, может отменить свое обещание. Точнее, в ней встревожено ее желание; желание ее матери стало ее желанием. Тот факт, что желание Саломеи целиком скопировано с чужого желания, ничуть не ослабляет его интенсивность, напротив: имитация исступленнее, чем оригинал.
Дочь Иродиады — еще ребенок. Греческий оригинал применяет не слово коге (девушка), а уменьшительное korasion (девочка). Иерусалимская библия[48] правильно переводит словом fillete (девочка). С представлением о Саломее — профессиональной соблазнительнице — нужно расстаться. Гений евангельского текста не имеет ничего общего с куртизанкой Флобера, с танцем семи покрывал и с прочим ориентальным хламом. Несмотря на то, что она еще ребенок — или, точнее, поскольку она еще ребенок, Саломея почти мгновенно переходит от невинности к пароксизму миметического насилия. Невозможно придумать более блестящую последовательность. Сперва, в ответ на грандиозное предложение монарха — молчание девочки; затем обращенный к матери вопрос; затем ответ матери; желание матери; и, наконец, усвоение девочкой этого желания, желание девочки. Ребенок просит взрослого восполнить не ту нехватку, какой является желание, но нехватку самого желания. Перед нами имитация как чистая сущность желания, непонятая и всегда непостижимая, поскольку слишком необычная, равно чуждая философским концепциям имитации и психоаналитическим теориям желания.
Конечно, в этом разоблачении есть нечто схематичное. Оно дается за счет психологического реализма. Какой бы молниеносной ни была передача желания от одного индивида к другому, трудно вообразить, чтобы здесь хватило лишь краткого ответа матери на вопрос дочери. Эта схематичность раздражает всех комментаторов. Первому она не понравилась Матфею: между предложением Ирода и ответом Саломеи он убрал разговор матери и дочери; он заметил его неловкость, он не распознал его гениальность, или же он счел изложение слишком эллиптичным, чтобы его сохранить. Он просто нам сообщает, что дочь ответила «по наущению» матери (Мф 14, 8), и хотя это верная интерпретация того, что рассказано у Марка, но она лишает нас захватывающего зрелища того, как Саломея в одно мгновение превращается миметически во вторую Иродиаду.
«Подхватив» материнское желание, дочь перестает отличаться от матери. Две женщины играют рядом с Иродом одна за другой одну и ту же роль. Наш неколебимый культ желания мешает нам распознать этот процесс унификации: он скандализует наши предрассудки. Современные адаптаторы этого сюжета делятся поровну на тех, кто прославляет только Иродиаду, и тех, кто прославляет только Саломею, превращая то одну, то другую (на самом-то деле неважно, кого именно из двух) в героиню желания более интенсивного, а значит, согласно адаптаторам, более уникального, более спонтанного, более освобожденного, — и все эти идеи текст Марка опровергает с силой и простотой, которые полностью ускользают от вульгарности[49] (этот термин здесь нужно понимать как можно буквальнее) аналитических инструментов, которые мы себе выковали, — психоанализа, социологии, этнографии, истории религии и т. д.
Разделившись между Иродиадой и Саломеей, современные служители культа желания молча восстанавливают ту истину, которую их культ должен отрицать, а именно, что желание, становясь все более миметическим и интенсивным, отнюдь не индивидуализирует, а напротив, делает тех, кем овладевает, все более взаимозаменимыми, все более замещаемыми друг другом.
Прежде чем говорить о пляске, нужно еще вспомнить то понятие, которым пронизан наш текст, хотя оно и не встречается в явном виде. Это «скандал»[50] или «камень преткновения». Происходя от глагола skadzein, означающего «хромать», skandalon означает препятствие, которое отталкивает, чтобы привлечь, и привлекает, чтобы оттолкнуть. Споткнувшись об этот камень один раз, невозможно не спотыкаться об него снова и снова, поскольку первый инцидент, а затем и последующие делают его все более притягательным[51].
Я вижу в скандале строгое определение миметического процесса. Современный смысл слова покрывает лишь небольшую часть евангельского смысла. Желание прекрасно видит, что, желая того, чего желает другой, оно превращает свой образец в соперника и преграду. Будь оно мудрым, оно бы вышло из игры, но если бы желание было мудрым, оно бы не было желанием. Не встречая на своем пути ничего кроме преград, оно включает их в свое представление о желанном, оно выводит их на первый план; оно уже не умеет желать без них; оно их жадно культивирует. Именно так оно становится злобной страстью к преграде, дает себя скандализовать. Именно эту эволюцию нам демонстрирует переход от Ирода к Иродиаде, а затем к Саломее.
Иоанн Креститель — скандал для Иродиады в силу того единственного факта, что он говорит правду, а у желания нет злейшего врага, чем правда. Именно поэтому оно может превратить эту правду в скандал; сама правда становится скандальной, и это худший из скандалов. Ирод и Иродиада держат правду в плену, превращают ее в ставку в игре, впутывают ее в пляски своего желания. Блажен, говорит Иисус, тот, а, ля кого я не стану причиной скандала[52].
Скандал всегда в конце концов инкорпорирует то, что от него сильнее всего уклоняется, то, что должно бы оставаться ему наиболее чуждым. Слово пророка — это один пример, и детство — другой. Толковать Саломею так, как я, — значит видеть в ней ребенка — жертву скандала, значит применять к ней слова Иисуса о скандале и детстве:
Кто примет одно такое дитя <…>, тот Меня принимает; а кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской (Мф 18, 5–6).
Ребенок неизбежно берет за образец наиболее близкого взрослого. Если он встречает лишь существ уже скандализованных, слишком поглощенных желанием и потому герметически закрытых, то он возьмет их закрытость за образец; он станет ее миметическим воспроизведением, гротескно преувеличенной карикатурой.
Чтобы перехитрить Ирода и добиться его согласия на смерть праведника, Иродиада использует собственного ребенка. При этом она не могла не скандализовать Саломею? В попытке защититься от скандала ребенок только увязает в нем, усваивая жестокое желание своей матери.
В предыдущей цитате утопление с мельничным жерновом на шее — это образ скандала. Подобно другим образам этого ряда, он предполагает не сверхъестественное вмешательство, а естественный механизм саморазрушения. Размещаясь в порочном круге скандала, люди сами куют себе ту судьбу, какую заслуживают. Желание — это петля, которую каждый сам завязывает вокруг собственной шеи; она затягивается, когда скандализованный пытается ее развязать. Физический эквивалент этого процесса, мельница, которую вертят ослы, менее ужасна, «лучше», чем сам этот процесс. Повешение — другой эквивалент; повесившись, Иуда налагает на себя кару, продолжающую его собственное зло, скандал, добычей которого он стал, миметическую ревность, которая его снедает.