Николай Лосский - Условия абсолютного добра
117
вместо прежнего «извините» или «прошу извинения» недавно появилась новая формула: «Извиняюсь». В ней нет скромного обращения к чужой воле: она констатирует факт, осуществляющийся в моей индивидуальности, вроде выражений «моюсь, причесываюсь». Поразительно, как охотно была подхвачена эта форма извинения всеми, и даже интеллигенцией.
Если мелкие столкновения гордой и самолюбивой воли со средой столь чувствительны, то что же говорить о крупных. У Достоевского находим целую галерею исковерканных душ, и все они изуродованы какой‑нибудь тяжкой обидой социальной (социальным неравенством, имущественной зависимостью, связанной с унижениями, и т. п.) или индивидуальной (особенно поруганием любви). Тяжкие обиды возводят одних людей на высоту святости, а других, особенно гордых и самолюбивых, загоняют в подполье или в застенок, где они с наслаждением отдаются самоистязанию или истязанию других или же превращаются в шутов. Таковы у Достоевского Настасья Филипповна, Грушенька, Катерина Ивановна, Подросток, Ипполит, Федор Павлович Карамазов (бывший приживальщик в молодости), Фома Опискин, штабс–капитан Снегирев, Смердяков и множество других лиц.
Уязвленное сердце самолюбивого человека непрестанно, днем и ночью, терзается болью и готово каждую минуту по ничтожному поводу к нелепой вспышке озлобления. Подросток, незаконный сын Версилова, носящий фамилию Долгорукий, впадает в бешеную ярость, когда новый знакомый предполагает, что он князь Долгорукий. «Позвольте, однако, узнать вашу фамилию: вы всё смотрели на меня?» — ступил вдруг ко мне учитель с подлейшей улыбкой.
— Долгорукий.
— Князь Долгорукий?
— Нет, просто Долгорукий, сын бывшего крепостного Макара Долгорукого и незаконный сын моего бывшего барина господина Версилова. Не беспокойтесь, господа: я вовсе не для того, чтобы вы сейчас же бросились ко мне за это на шею и чтобы все завыли, как телята, от умиления!
Громкий и самый бесцеремонный залп хохота раздался разом, так что заснувший за дверью ребенок проснулся и запищал. Я трепетал от ярости» (IX, 56, см. также с. 8). В России, где никакие частицы von или de не отличают дворянскую фамилию от недворянской, — как многие лица, выросшие в интеллигентной среде, сравнительно поздно узнают, что они не дворяне, и как часто это открытие уязвляет их до глубины души. ставит в смешное положение при попытках скрыть свою принадлежность к другому сословию, и порождает ненависть к дворянству, и приводит к отрицанию сословных различий, не столь на основании сверхличных соображений о социальной пользе и справедливости, сколько под влиянием ущемленного самолюбия. В «Братьях Карамазовых» даже великий постник и молчальник
118
отец Ферапонт, юродивый, малограмотный неинтеллигентный монах без священнического чина, таит в своей самоуверенной душе те же чувства, что и Подросток. «Я‑то от их хлеба уйду, не нуждаясь в нем вовсе, хотя бы и в лес, и там груздем проживу или ягодой, а они здесь не уйдут от своего хлеба, стало быть, черту связаны» (XIII, 178). У игумена и других монахов он видит чертей: «У которого на персях сидит, под рясу прячется, токмо рожки выглядывают; у которого из кармана высматривает, глаза быстрые, меня‑то боится; у которого во чреве поселился, в самом нечистом брюхе его, а у некоего так на шее висит, уцепился, так и носит, а его не видит.
— Вы… видите? — осведомился монашек.
— Говорю–вижу, насквозь вижу» (178).
Ему является Дух Святой и Христос:
«- Правда ли, про вас великая слава идет, даже до отдаленных земель, будто со Святым Духом беспрерывное общение имеете?
— Слетает. Бывает.
— Как же слетает? В каком же виде?
— Птицею.
— Святый Дух в виде голубине? То Святый Дух, а то Святодух. Святодух иное, тот может и другою птицею снизойти: ино ласточкой, ино щеглом, а ино и синицею.
— Как же вы узнаете его от синицы‑то?
— Говорит.
— Как же говорит, каким языком?
— Человечьим.
— А что же он вам говорит?
— Вот сегодня возвестил, что дурак посетит и спрашивать будет негожее. Много, инок, знать хочеши.
— Ужасны словеса ваши, блаженнейший и святейший отче, — качал головою монашек. В пугливых глазах его завиделась, впрочем, и недоверчивость.
— А видишь ли древо сие? — спросил, помолчав, отец Ферапонт. Вижу, блаженнейший отче. По–твоему, вяз, а по–моему, иная картина.
— Какая же? — помолчал в тщетном ожидании монашек.
— Бывает в нощи. Видишь сии два сука? В нощи же и се Христос руце ко мне простирает и руками теми ищет меня, явно вижу и трепещу. Страшно, о страшно!
— Что же страшного, коли сам бы Христос?
— А захватит и вознесет.
— Живого‑то?
— А в духе и славе Илии, не слыхал, что ли? обымет и унесет…» (XIII. 179).
Ученых монахов этот изувер не любит и особенно ненавидит иеромонаха старца Зосиму, окруженного почитателями и людьми,
119
ищущими у него совета и утешения. У гроба старца, после ряда непристойных выходок, он выдает свои сокровенные чувства. «Над ним заутра «Помощника и покровителя» станут петь — канон преславный, а надо мною, когда подохну, всего‑то лишь «Кая житейская сладость» — стихирчик малый, — проговорил он слезно и сожалительно. — Возгордились и вознеслись, пусто место сие! — завопил он вдруг как безумный, и, махнув рукой, быстро повернулся и быстро сошел по ступенькам с крылечка вниз» (XIV, 11).
Всякое возвышенное чувство или положение внушает к себе почтение и любовь, пока они далеки от нас и являются нам почти лишь в воображении, но не воплощены вот здесь, в этом живом человеке, стоящем рядом. «Унизительное страдание, унижающее меня, голод например, еще допустит во мне мой благодетель, но чуть повыше страдание, за идею например… посмотрит на меня и вдруг увидит, что у меня вовсе не то лицо, какое, по его фантазии, должно бы быть у человека, страдающего за такую‑то, например, идею» (XIII, 251). «Любит человек падение праведного и позор его» (XIII, 331), — не раз утверждает Достоевский. Грушенька просит Ракитина привести к ней Алешу: «Приведи ты его, я с него ряску стащу» (XIII, 87). Ракитин, улучив удобную минуту, ведет Алешу к Грушеньке с величайшим наслаждением. «Не для радости Грушенькиной он влек к ней Алешу; был он человек серьезный и без выгодной для себя цели ничего не предпринимал. Цель же у него теперь была двоякая, во–первых, мстительная, то есть увидеть «позор праведного» и вероятное «падение Алеши» из святых во грешники», чем он уже заранее упивался, а во–вторых, была у него тут в виду и некоторая материальная, весьма для него выгодная цель» (Грушенька обещала ему за это 25 рублей). Своеобразная группа проявлений гордости и самолюбия возникает в случае столкновения этих чувств с покоряющей силой любви: ненависть в любви (la haine dans l’amour), так ярко и поэтично изображенная Гамсуном в его романах «Пан» и «Виктория». У Достоевского эти чувства обнаруживаются как преходящий элемент в любви многих его героев, например у Версилова, у Лизы Хохлаковой (см. выше).
Даже и добру в себе самом властный, гордый, самолюбивый человек покоряет только после борьбы и преодоления себя. Особенно упорным становится сопротивление, когда человеку кажется, что чужая воля, воля общества, государства, Бога, обращается к нему с требованием добра, осуществления его как должного. «Я никому ничего не должен, — заявляет Подросток, — я плачу обществу деньги в виде фискальных поборов за то, чтоб меня не обокрали, не прибили и не убили, а больше никто ничего с меня требовать не смеет. Я, может быть, лично и других идей, и захочу служить человечеству, и буду, и, может быть, в десять раз больше буду, чем все проповедники; но только я хочу, чтобы с меня этого никто не смел требовать. Моя полная свобода, если я даже и паль–ца не подыму» (IX, 53). Но и безличная сила добра не без сопротивления овладевает
120
сердцем гордого человека. Иван Карамазов, мучимый совестью после преступления Смердякова, приписывает в беседе с Алешей своему черту следующую оценку своего поведения: «Ты идешь совершить подвиг добродетели, а в добродетель‑то и не веришь - вот что тебя злит и мучит, вот отчего ты такой мстительный» (XIV, 343). Алеша так понимает его душевное состояние: «Муки гордого решения, глубокая совесть!». Бог, которому он не верил, и правда Его одолевали сердце, все еще не хотевшее подчиниться. «Донеслось в голове Алеши, уже лежавшей на подушке,. — да, коль Смердяков умер, то показанию Ивана никто уже не поверит; но он пойдет и покажет». Алеша тихо улыбнулся: «Бог победит! — подумал он — Или восстанет в свете правды, или… погибнет в ненависти, мстя себе и всем за то, что послужил тому, во что не верит», — горько прибавил Алеша и опять помолился за Ивана» (XIV, 345).