Александр Мень - История религии. В поисках пути, истины и жизни. Том 3. У врат Молчания. Духовная жизнь Китая и Индии в середине первого тысячелетия до нашей эры.
Хотя Сиддхарта, очевидно, и получил элементарное образование, он был далек от книжной учености брахманов. Философские и религиозные учения стали доступны ему лишь после того, как он покинул родительский кров. Стремясь оградить сына от всего печального и наводящего на грустные размышления, раджа приказал в его присутствии не говорить ни о смерти, ни о страданиях людей. В тех редких случаях, когда царевич покидал свои сады и дворцы, по приказанию Шуддходаны на его пути прогонялись все нищие и больные. Люди должны были одеваться в лучшие одежды и с радостными лицами приветствовать Сиддхарту.
Но возможно ли спрятать жизнь от юноши, который с ранних лет задумывается над ее тайнами, можно ли скрыть от него ту печальную истину, что все вокруг полно страдания? Своими усилиями Шуддходана сделал только еще нежнее и уязвимей душу сына. Легенда рассказывает, что однажды царевич, гуляя со своим возницей Чанной, неожиданно увидел дряхлого старика и, пораженный его видом, стал расспрашивать слугу о старости. Он был потрясен, когда узнал, что это общий удел всех людей. Еще более глубокое впечатление произвела на Сиддхарту встреча с больным, изуродованным проказой, и с погребальной процессией. На мгновенье он ощутил жизнь как область безысходных страданий, как темницу. С этого дня мучительные раздумья не покидали его [7].
Трудно сказать, насколько этот рассказ соответствует действительности. Возможно, перед нами лишь бродячий сюжет, народная философская сказка. Впоследствии мы встречаем ее и на Кавказе, и в Византии, и на Руси. Тем не менее пусть это и сказка, но она великолепно отражает духовный переворот, совершившийся в душе сына раджи.
В древнейших текстах сам Будда ничего не говорит о встрече с больным, стариком и умершим, но рассказывает, что предавался горьким размышлениям о недолговечности юности, о непрочности здоровья, о неизбежности смерти. «Пока я рассуждал об этом, — говорит он, — исчезла вконец радость бытия во мне, свойственная живущим» [8].
Его охватило отвращение ко всему, ничто не могло возвратить безмятежности детства. Мир, жизнь оказались неприемлемыми. Это было восстание против самых основ мироздания, мятеж надысторического значения. При этом бросается в глаза, что протест Гаутамы против мира был вызван не нравственными уродствами и греховностью жизни, а тем, что он убедился в бренности земного и ужаснулся безмерности человеческих страданий. В этом у шакийского царевича было много единомышленников среди тех, кто не принял жизни и отвернулся от нее. К чему был им весь мир с его благами, когда он неизбежно распадается? К чему — смех? Ведь завтра он сменится плачем. Зачем улыбка женщины? Через нее проглядывает смертный оскал черепа… Возлюбив вечное, они отряхнули с себя пыль временного. Казалось, бессмысленно думать о преображении мира, о конечной цели его, когда вершиной пути они считали поглощение Пучиной Брахмана.
Будда в юности был мало знаком с кругом идей, проповеданных в Упанишадах. Но он постоянно видел кротких и молчаливых отшельников, ничего не боящихся, от всего свободных, которые обрели покой и мир, оставив земную суету. Вероятно, порой он завидовал этим вольным странникам. «Домашняя жизнь, — размышлял он, — страдание, обитель нечистоты, а скитальчество — это жизнь в чистой воздушной выси» [9]. Он любил рассказывать на склоне лет притчу о великом царе, рисовать его жизнь в самых великолепных красках и добавлять: «Все это прошло, кончилось, исчезло навсегда. Так мимолетно все составленное, так оно неверно. И оттого подобает отстраняться от него, избегать, освобождаться от уз созданного» [10].
Теперь жизненный путь молодого кшатрия был определен. «Как найти путь избавления от страданий?» — вот единственная мысль, которая точила его мозг. В нем созрело решение: он уйдет вслед этим бездомным странникам, будет искать истину, хотя бы на краю света. Тщетны слезы родных и уговоры. Тщетны усилия отца, который в наивной надежде поправить непоправимое приглашает новых танцовщиц, устраивает пиршества и праздники. Не поколебала царевича даже весть о рождении сына Рахулы. «Появились еще одни цепи», — только и сказал Сиддхарта.
Однажды вечером, повествует легенда, явилась толпа танцовщиц, приглашенная раджой развлекать царевича. Но он остался совершенно равнодушен к их волнующей музыке, гибким телодвижениям, страстным взорам и улыбкам. Он молчал, не обращая на них внимания, и очнулся лишь тогда, когда баядерки, подкошенные усталостью и вином, разлеглись тут же на полу. С ужасом и отвращением смотрел Сиддхарта на их открытые рты, растрепанные волосы, безжизненные позы, похожие на позы трупов. Тошнотворное чувство охватило его, и он, бросившись вон, велел верному слуге седлать лошадь. Последний раз прокрался он в спальню жены, чтобы взглянуть на нее и на сына. Это — прощание с миром, со всем тем, что дорого, через минуту он уже скачет с Чанной через ночной лес. На берегу реки они расстались. И царевич, обменявшись с бедным охотником одеждой, отправился по новой, неведомой дороге…
«И вот, — рассказывал Будда, — еще в расцвете сил, еще блестяще-темноволосым, еще среди наслаждений счастливой юности, еще в первую пору мужественного возраста, вопреки желанию моих плачущих и стенающих родителей, обривши голову и бороду, покинул я родной дом свой ради бесприютности и стал странником, взыскующим блага истинного на несравненном пути высшего мира».
В то время ему шел тридцатый год [11].
* * *Первые, к кому обратился Сиддхарта в поисках ответа на вопрос о сущности жизни, были, естественно, брахманские мудрецы. Так же, как и он, они ни во что не ставили мирскую суету. Во время своего обучения дома он не сталкивался с учением Упанишад и теперь жадно слушал беседы Алары и Уддалаки, философов школы Санхьи, которые сразу распознали в молодом кшатрии человека незаурядного [12]. Он как губка впитывал все их слова и скоро овладел основами брахманийской философии, к восприятию которой был подготовлен всем ходом своей внутренней биографии.
Однако быстро пришло разочарование. Сиддхарта вступил в школу брахманизма, когда она уже находилась в упадке, когда мистический монизм Упанишад выродился в схоластическую философию, когда секты и школы завязли в бесплодных спорах по поводу метафизических тонкостей. Царевича же, как и двух других кшатриев, искателей истины: Арджуну и Махавиру, интересовали прежде всего не сложные отвлеченности, а ответ на вопрос: как спастись от безысходного круговорота жизни, где все объято пламенем страдания.
Будду неприятно поражали бесконечные словопрения философов. Было от чего окончательно потеряться: последователи Санхьи, развивая идеи Упанишад, утверждали, что Дух не есть творческая сила в мироздании; материалисты вообще отрицали самостоятельное существование духа и в конечном счете подрывали всякую философию; сторонники йоги стремились продолжить мистико-практические традиции древности, дабы очищенными войти в Мир Славы; джайнисты отрицали Бога, считая единственным богом человека, освободившегося от уз плоти. Одни ссылались на авторитет Вед, другие высмеивали их. Скептики и мистики, неверующие и суеверные, претендующие на высшее знание и отрицающие возможность любого знания, — вся эта сумятица и война идей показались Сиддхарте бесполезными. «Нелегко победить учения философов, — жаловался он, — то то, то другое из них кажется предпочтительнее, и человек склоняется то к одному из них, то к другому».
В конце концов, ему показалось, что лучший выход — «быть свободным от обаяния любого учения». Особенно глупым казалось ему слепое доверие к старым священным гимнам и писаниям (Риг-Веде, Яджур-Веде и др.).
«Как бы ни углублялись брахманы в познание трех Вед, восседая в высокомерии, они уселись на грязи, и когда они думают, что приплыли к берегу Радости, они заблудились без выхода у порога отчаяния. Поэтому трехчленная мудрость, брахман, есть пустыня безводная, непроходимые дебри, погибель» [13].
Если даже сторонники атеистической Санхьи не решались порвать с ведической традицией, то Будда решил отбросить ее вместе с вытекающими из нее умозрительными системами.
«Я испытал все учения, — таков был вывод Шакия-Муни, — и нет ни одного из них, достойного того, чтобы я принял его. Видя ничтожество всех учений, не предпочитаю ни одного из них, взыскуя истину, я выбрал внутренний мир» [14].
Однако следы обучения в философских школах навсегда остались в миросозерцании Гаутамы. Как мы увидим далее, и в своей этике, и в своих метафизических намеках он не явился неожиданным одиночкой. Его учение так же, как Санхья, стало естественным завершением философии брахманизма. Он, в сущности, лишь взрастил те семена, которые упали с раскидистого дерева Упанишад.