Екатерина Калмыкова - Опыты исследования личной истории
Обратимся снова к материалу, который Р. предоставила в мое распоряжение. Приблизительно через 2–3 недели после начала работы она принесла мне любопытный письменный документ, как оказалось, что-то вроде сочинения, написанного ее матерью, о первых годах жизни Р. Из этого документа я узнала, что в возрасте 3–4 недель пациентка была госпитализирована в связи с тяжелой диспепсией: молоко ее матери содержало стафилококк. Она провела в грудничковом отделении детской больницы около трех недель, в полной изоляции от матери, после чего ее выписали домой. Моя реконструкция не заставила себя ждать ни минуты: именно это пребывание в больнице носило травматический характер! Вот она, исходная травма: ранняя сепарация, причиняющая вред ребенку сама по себе, усугублялась болезненными процедурами и, скорей всего, невнимательным, лишенным ласки и тепла, безличным и бездушным уходом со стороны медицинского персонала. Надо сказать, что у Р. имелась на этот счет тоже некая реконструкция, правда, как мне кажется, не ее травмы, а переживаний ее матери. Пациентка к фактологии, изложенной матерью, добавила «семейную мифологию»: согласно легенде, больничные врачи в какой-то момент отказались от лечения Р. по причине почти полной безнадежности ее состояния, но указали, что есть какое-то лекарственное средство, которое необходимо найти в течение трех дней, иначе ребенок погибнет. Мать и бабушка обзвонили все аптеки Москвы, нашли чудо-средство, выкармливали ребенка, ухаживали – и ребенок выжил.
В этом семейном мифе нет ни слова о переживаниях самого младенца, но из него легко реконструировать болезненные чувства матери: ее чувство вины за недоброкачественное молоко, ее бессилие и пассивное страдание, которое затем сменяется активным преобразованием «плохой реальности» в «хорошую». Очевидно, что у пациентки нет собственных сознательных воспоминаний об этом событии; очевидно, что эта ранняя травма должна была оставить след в ее психике; понятно также, что госпитализация в возрасте восьми лет оказалась повторением той ранней травмы, за исключением того, что в этот раз не было никакой угрозы жизни Р.: ее положили в больницу на обследование в связи с подозрением на пиелонефрит. Исходя из этого, можно предположить, что «больничный» нарратив действительно представляет собой репрезентацию раннего довербального опыта пациентки: «врачи-садисты», мать-предательница, безжизненность самой Р. – все это находит место в «больничном» нарративе и служит способом выражения, примитивной символизацией травматического опыта первых недель жизни. Получается, что способ совладания с травмой, с «дырой» в психическом, превратился в западню, из которой нет выхода; реконструкция, созданная самой пациенткой, приносит ей больше вреда, чем пользы. «Больничный» нарратив является не только реконструкцией травмы, пережитой в возрасте нескольких недель, само содержание этого нарратива, его резистентность к доводам рассудка, а также отражение различных компонентов нарратива в переносе, развивающемся в процессе анализа, наводит на мысль, что он отражает не только травматический опыт в грудном возрасте, но и дальнейшие переживания детства, связанные с первичными объектами.
Здесь нам опять должен помочь клинический материал.
На одном из первых сеансов Р. сообщила мне о своих актуальных отношениях с отцом: она с ним не разговаривает, игнорирует его присутствие, боится оставаться с ним одна дома, когда мать уходит. Причины такого ее отношения в том, что когда Р. было 15 лет, отец, с ее точки зрения, совершил попытку изнасилования. Вот как это было: они всей семьей отдыхали летом в деревне у бабушки, и однажды отец, будучи в состоянии легкого алкогольного опьянения, предложил ей поучиться водить машину. Она согласилась, села за руль, они поехали по дороге. В какой-то момент он положил ей одну руку на плечо, а другую на колено. Р. сразу поняла, что он намеревается ее изнасиловать, велела ему немедленно убрать руки, отец не послушался, тогда она поняла, что ничего другого ей не остается, кроме как разбить машину, убить себя и его. Она нажала на газ и направила машину на стоявшее неподалеку дерево. Отец испугался, немедленно убрал руки, вырвал у нее руль и предотвратил аварию. Р. вышла из машины и бросилась домой, к матери, рассказала ей о том, как отец только что хотел ее изнасиловать, но мать не поверила. С тех пор пациентка прекратила всякое общение с отцом.
Перед нами снова нарратив, повествующий о психотравмирующих событиях. Снова сложно поверить в достоверность описания этих событий: по-видимому, историческая правда неразделимо соединилась с фантазиями, на этот раз инцестуозными. Опять речь идет о жизни и смерти, о преследовании, насилии, вине и предательстве; различие нарративов – «больничного» и «об изнасиловании» – состоит в том, что во втором случае фантазии имеют сексуальное содержание. Мать по-прежнему предательница, роль садиста и сексуального насильника принадлежит отцу, Р. снова беспомощна. Как отнестись к этому рассказу? Считать ли его продолжением, «вторым изданием» репрезентации ранней травмы? Или реконструкцией разрешения эдипального конфликта? Тогда следует думать, что эдипальный конфликт пациентки разрешается путем проекции на отца и либидинозных, и агрессивных импульсов, в результате чего собственное Эго пациентки обедняется, лишаясь обоих этих влечений. Опять мы имеем дело с реконструкцией, которая функционирует как защитная личностная организация, нейтрализуя опасные агрессивные и сексуальные импульсы ценой ослабления Эго.
Важно еще отметить, что в промежутках между сообщаемыми психотравмирующими событиями в жизни пациентки не происходит почти ничего, достойного ее внимания. Она почти не помнит своего дошкольного детства, за исключением нескольких эпизодов, но твердо убеждена в том, что оно было счастливое; рассказывается так же мало историй, относящихся к промежутку между восемью и пятнадцатью годами. Возникает впечатление разрозненности представлений Р. о своей жизни: события оказываются ничем не мотивированными и не подготовленными, лишенными внутренней связи. По-видимому, именно травматизация дает о себе знать в виде этих разрывов непрерывности; «дыры в психическом» проявляются как необъяснимые пробелы в истории жизни, последовательности переживаний и психологической подоплеке внешних событий.
Остановимся теперь на том факте, что общим знаменателем обоих травматических нарративов является фигура «мать-предательница». Можно предположить, что причина формирования данной фигуры – молоко матери, которое оказалось отравленным почти буквально: его употребление реально угрожало жизни пациентки. То обстоятельство, что мать тем не менее сумела обеспечить выживание Р., ничего не меняет, потому что в какой-то момент пациентка сделала выбор в пользу фантазий преследования со стороны «плохих» объектов и соответствующих им объектных репрезентаций. В «больничном» нарративе мать предает пациентку, оставляя ее одну во власти врачей-садистов, угрожающих инъекциями и требующих безоговорочного подчинения; в нарративе «об изнасиловании» мать также покидает пациентку, которая оказывается наедине с отцом, намеревающимся осуществить сексуальную пенетрацию. И в том, и в другом случае Р. по существу остается один на один с «отравленным», «испорченным» образом матери, который не защищает ее; именно так оно и было во время того первого пребывания в больнице в возрасте 4–6 недель. Ранняя сепарация зафиксировалась в виде стойкой фантазии о предающей матери, переходящей почти в неизменном виде из одного нарратива в другой и не поддающейся или не подлежащей пересмотру[26]. Исходя из этого, можно было бы сформулировать приблизительно следующую реконструкцию: неспособность матери кормить пациентку грудью и ее последующее отсутствие на протяжении нескольких недель пребывания пациентки в больнице чрезвычайно усилили и закрепили переживаемый младенцем (даже при самых благоприятных обстоятельствах) физический и психический дискомфорт, что нашло свое отражение в неспособности пациентки интернализовать мать как хороший объект, а также в интенсификации агрессивных чувств и влечений по отношению к матери. Следствием этого является расщепление образа матери на «плохую», активную, преследующую, садистическую часть и пассивную, слабую, недееспособную; «активная» часть при этом проецируется на окружение, «пассивная» – на мать.
Поскольку реконструкция вне трансферентного контекста превращается в альтернативную умозрительную спекуляцию, уместно вновь обратиться к клиническому материалу и выяснить, насколько предложенные здесь положения согласуются с фантазиями и отыгрываниями аффективного опыта пациентки в переносе, т. е. динамически проявляются в ее актуальном взаимодействии с аналитиком.
Уже на четвертом сеансе у пациентки возникли фантазии о возможном «удочерении» мною: размышляя о моем семейном положении, она высказала гипотезу о том, что у меня, наверно, есть ребенок, но, вероятно, мужского пола, «потому что мамы девочек выглядят иначе». Она, таким образом, бессознательно «примерила» меня на роль своей матери и сразу же усомнилась в моей «профпригодности». Почти одновременно с этим она начала приписывать мне садистические импульсы: «Вы же врач, а врачи всегда причиняют боль», а также осуществлять (пока незначительные) нападки на сеттинг в виде опозданий и несвоевременной оплаты, предъявляя мне при этом самые разнообразные требования «по уходу за ней». В контрпереносе я чувствовала, что эти требования, запросы, сила влечений и нетерпение пациентки меня перегружают, как если бы я была молодая неопытная мама, не способная угадать потребности своенравного младенца и угодить ему.