Лев Шестов - На весах Иова
Роли переменились: не Плотин ходит к разуму спрашивать, что хорошо, что дурно, что истинно, что ложно, что есть, чего нет, что возможно, что невозможно, — разум подобострастно глядит на Плотина, чтобы вымолить хоть малую долю своих прежних прав. Но Плотин неумолим. Домогательства разума остаются без ответа, εν αφαιρέσει πάντα τα περι τούτου λεγόμενα (VI, 8, 11, конец) — только в отрицательных выражениях можно говорить о «Нем». Так борется Плотин с разумом. И как теперь истина разума может «принудить» Плотина — раз он почуял, что он сам κρείττονος μοιρας? Что бы разум ни говорил — он слышит один ответ: нет. Разум пробует соблазнить его старыми словами: прекрасный, добрый, сущность, бытие (καλός, αγαθός, ουσία, ειναι) — словами, которые всегда производили неотразимое впечатление. Плотин их почти не слышит и, точно отмахиваясь от назойливых приставаний, произносит свои «сверхпрекрасный», "сверхдобрый" (υπέρκαλος, υπεράγαθος) и т. д. Разум вспоминает о науке, которую Плотин сам так чтил, — но Плотин давно уже успел δραμειν υπερ επιστήμη — уйти, возвыситься над знанием (VI, 9, 4) — для него уже λόγος γαρ η επιστήμη, πολλα δε ό λόγος — наука есть разум, разум же множественность (Ib. Смотри также V, 8, 11). Разум ссылается, наконец, на необходимость, которой никому не дано преодолеть. Но Плотину необходимость не страшна: необходимость тоже "пришла после". Какое бы определение разум ни предлагал — Плотин все отвергает. "Оно воистину неизреченно". Что бы ты ни сказал, скажешь непременно частное. Но то, что επέκεινα πάντων, επέκεινα του σεμνοτάτου νου (над всем, над столь чтимым разумом), что от всех отделено, не имеет иного истинного имени, чем что-то иное и ничто из всего (V, 3, 13). Ты должен все сбросить с себя (αφελε πάντα) (ib. 17). Чтобы постигнуть истинную реальность (III, 8, 9) — "разум должен как бы отступить назад" (δει τòν νουν οιν εις τουπίσω αναχωρειν). "Откуда лучшее у Бога (τò τίμιον)? От мышления или от него самого? Если от разума, то, стало быть, Он сам ничего не значит или мало значит, если же от него самого, то, стало быть, Он до всякого мышления совершенен, и не мышление его делает совершенным" (VI, 7, 37). На наших глазах происходит нечто казавшееся совершенно невозможным. «Проснувшийся» Плотин свалил разум, о котором и он сам, и все до него думали, что он непреоборим. И именно свалил, т. е. одолел его, перенеся борьбу в какую-то новую плоскость, которая для нас как бы совсем и не существовала. Разумные, для всех очевидные доказательства потеряли власть над ним. Он точно расколдовал мир и людей от навеянных сверхъестественными силами чар. "Там не потому, что должно быть, оттого и желают, а потому, что он такой (ου διότι εχρην), как существует, он прекрасен: это как бы заключение, выведенное не из предпосылок, ибо там вещи не являются в результате изысканий и выводов: и заключения, и доказательства, и выводы — все это последующие вещи" (υστερα γαρ τα ταυτα πάντα, και λόγος, και απόδειξις, και πίστις) (V, 8, 7). Плотин говорит такое — а разум безмолвствует: он бессилен и не знает, что ответить. Чувствует, что, что бы он ни сказал, слова его не произведут уже никакого впечатления. То, что творит Единое, — над разумом. Действительно существующее не «выводится» из предпосылок, а приходит, когда ему вздумается и как ему вздумается. Для Плотина, который оставил под собою разум, мир представляется уже совсем иным, чем прежде. Он рассказывает нам о своих переживаниях в загадочных, необычных словах. Да он и сам не сразу привык жить и дышать в этой атмосфере вечно необоснованного. Душа добровольно не решится оторваться от почвы. Она стремится назад — ей "страшно, что она вступает в область ничто" (φοβειται μη ουδεν εχη) (VI, 9, 3). И все-таки, в конце концов, она "бросает всякие познания… и, точно несомая волной духа и поднятая ее валом, она вдруг (εξαίφνης) прозревает, сама не зная как" (VI, 7, 36). Последнее, наиболее реальное, наиболее нужное не встречается на тех путях, которые могут быть нами посредством заключений угаданы. "Τότε δε χρη εωρακ& #941;ναι πιστεύειν οταν ή ψυχη εξαίφνης φως λάβη — тогда только должно верить, что мы Его увидели, когда душа внезапно узрит свет" (V, 3, 17). Разум вел по путям, которые заранее можно было узнавать, и привел Плотина к мудрости. Плотин бежал от мудрости, бежал от разума. И пришел к ни на чем не основанному, беспочвенному «вдруг». И это «вдруг» вместе со всем, что от этого «вдруг» показалось ему таким желанным, так дивно прекрасным сравнительно с мудростью и с тем, что мудрость ему давала! Зачем почва тому, кто не нуждается в поддержке? Зачем предвидение, предпосылки тому, кто приблизился к Богу? Для разума истина была связана навеки с идеей необходимости, с идеей определенного принудительного, неизменного порядка. Разум боялся неожиданностей, боялся свободы и «вдруг» — и имел все основания бояться. Плотин это уже знает: разум дерзнул отречься от Бога (VI, 9, 5) и, запугав человека выдуманными ужасами хаоса и иными угрозами, отвратил его от той истинной действительности, которая создана благостным и неистощимо творческим Вдруг. Доверившись разуму, человек в плодах разума стал видеть свое summum bonum, ценить только то, что ex sua potestate,[220] и забыл о дарах, которые были ему ниспосланы свыше. Пробуждение от наваждения пришло от того же «вдруг» и так же внезапно, как приходит все, что есть лучшего в жизни.
VIIЦеллер, единственный, кажется, из тех, кто говорил о Плотине, решился сказать о нем, что его философия порывает с традициями эллинства — и что "dem Philosophen das unbedingte Vertrauen zu seinem Denken verloren gegangen" (III2, 482).[221] Но Целлер, по-видимому, не заметил, какое роковое признание скрывается в его словах. Значит, можно доверять, а можно и не доверять мышлению? Значит, разум тоже должен еще оправдаться, предъявить свой Rechtstitel, свой justus titulus? Гуссерль говорит: "wir werden uns nicht zu der Überzeugung entschliessen, es sei psychologisch möglich, was logisch und geometrisch widersinnig ist" (Log. Unt. II. 215).[222] А меж тем именно то, что логически — нелепо, оказалось, как видно из примера Плотина, психологически, т. е. реально, возможным. Об этом добросовестный Целлер и свидетельствует. Иначе говоря, пределы возможного и невозможного устанавливаются не разумом. Над разумом есть судья и законодатель — и философия, раз она ищет ριζώματα πάντων (корней всего), никак не может оставаться разумной философией — она должна быть επέκεινα νοΰ και νοήσεως.[223] Но как уйти от разума и его власти, как добраться до истинных источников бытия?
Мы помним, что «уйти» от разума Плотин не мог. Ему пришлось δραμειν υπερ την επιστήμη, взлететь над знанием, покинуть ту почву, к которой разум нас приковывает. На рассуждениях и доказательствах не «взлетишь». Все, что хочет быть "выводом из посылок", мешает взлету. Нужно что-то другое, что-то совсем иного порядка, чем доказательства и лежащие в основе доказательств самоочевидности. Нужно ни с чем не сообразующееся, никого не спрашивающее, не оглядывающееся назад дерзновение. Только такое дерзновение, только неизвестно откуда пришедшая вера в себя и свое высшее назначение (me præstantioris sortis esse), вера, пришедшая на смену привитому мудростью смирению, дала Плотину смелость и силы начать свою последнюю и великую борьбу (αγων μέγιστος και εσχατος) с тысячелетней традицией философии. Пока его запуганное, загипнотизированное, по чти парализованное мудростью Я в самоотречении видело свой высший идеал и, чтоб удостоиться похвалы мудрости, подавляло в себе все живые порывы — не плакало, не смеялось, не проклинало, — разум и разумные истины казались вечными и непреодолимыми. Но наступило пробуждение, рассеялись навеянные сном чары — и человек заговорил свободно и властно. Плотин не то что потерял доверие к разуму — он превратил разум в своего слугу и раба.
Истина лежит по ту сторону разума и мышления — это не разрыв с древней философией, как говорил Целлер, это — вызов ей. Это значит, что действительно существующее отнюдь не определяется самоочевидностями разума, что оно ничем не определяется, что оно само все определяет. Область истинно существующего — есть область безграничной свободы, не «разумной» свободы, навязываемой людьми даже Богу, а безграничной, складывающейся из тех своевольных «вдруг», которые у Плотина пришли на смену прежних "по необходимости" (εζ ανάγκης). Когда разум, по требованию Плотина, "отступил назад", открылось, что истинное бытие — не в том, что "в нашей власти", т. е. не в «добре», а в том, что находится за пределами наших возможностей и что утренняя и вечерняя звезда прекрасней умеренности и справедливости. А может быть, или вернее всего, произошло обратное: когда Плотин почувствовал, что созданное нами имеет только условную и относительную ценность, а главная, настоящая ценность — она же и есть истинная реальность — в том, что не нами создано, — тогда наступило «пробуждение»; он постиг, что в возвышенном sub specie æternitatis таились основная ложь и роковое заблуждение человечества. Отрекшись от мудрости, он оторвался от почвы, за которую все так судорожно цепляются. Зачем почва тому, у кого выросли крылья?