Борис Парамонов - МЖ. Мужчины и женщины
Эта ситуация афористическое выражение находит в неожиданном месте – рассказе Киплинга, где немец-дрессировщик говорит обезьяне: «Слишком много эго в вашем космосе».
В ближайшее соседство к «Годунову» просится «Лолита». То, что это не лучшее сочинение Набокова, может сказать каждый, читавший «Дар» и «Приглашение на казнь». Это вещь на уровне «Камера обскура», да последняя, если угодно, искуснее, потому что Магда всё-таки не Лолита: Лолита почти неразличимо упрятана в умершей дочке Кречмара – подлинном объекте его нечистых стремлений. Но писатель – тоже человек, так же жалок и подл, как мы, и ему хочется иногда выступить если не в жанре прямоговорения, то на самой его грани. И если автор всё же прямо не говорит, то проговаривается. Такова «Лолита».
Что в этом контексте следует сказать о «Докторе Живаго»? Прежде всего, в художественном отношении он много ниже и «Бориса», и «Лолиты». Таковые переоценены их авторами, но отнюдь не провал. А «Доктор Живаго» – вещь провальная, если не на сто процентов, то по крайней мере с девятой главы второй книги, когда она становится неудобочитаемой, вызывающей неловкость в читателе, что-то вроде стыда за автора – за гениального Пастернака. Недаром же Ахматова сказала, что роман страницами писался Ольгой (Ивинской). В книге нет ничего, кроме пейзажей и стихов – или описания поэтической работы. Это поистине роман без героя, без героев. Это как в отзыве Цветаевой о «Лейтенанте Шмидте»: герой поэмы – не титульный персонаж, а ветер. Но в прозе, в романе такой метонимией не обойтись.
Известная работа Якобсона о прозе поэта Пастернака вышла из «Охранной грамоты», она идет за самим Пастернаком как в его самораскрытиях, так и в характеристике Пастернаком Маяковского. Маяковский, говорит Пастернак в «Охранной грамоте», – это лирическая стихия, естественно ставшая темой, «имя автора как фамилия поэмы», то есть Я, ставшее миром (что Якобсон называет метафорой). У Пастернака – ровно наоборот: мир, подменивший Я, одушевление и первое лицо самой стихии, стихий (это Якобсон называет метонимией). Основная мысль Якобсона: «Для метафоры линию наименьшего сопротивления представляет поэзия, для метонимии – такая проза, сюжет которой или ослаблен, или целиком отсутствует».
Вот и объяснение неудачи «Живаго». В стихах Пастернаку удавалось заставить мир говорить от и вместо первого лица, одушевить стихию, привести на митинг деревья и здания. Это и есть поэт Пастернак. Но как в прозе, в романе, заведомо сюжетном, фабульном, сделать лес или солнце индивидуализированным персонажем, наделенным, скажем, психологией? В «Докторе Живаго» у героев нет не только психологии, у них нет даже внешности. Какие, например, глаза у Лары? Живаго – круглолиц и курнос, и это всё. Уж лучше Омар Шариф.
Но вот тут, в этой детали, и маркирована психология – не героев, но автора. Это Пастернаку хочется быть круглолицым и курносым. Тут начинается пастернаковский «комплекс», известная его проблема, вокруг которой уже скопились многочисленные высказывания, в том числе самого Пастернака. Ограничусь Лидией Гинзбург:
Пастернак, с его сквозной темой самоуничижения, отрицания себя и своего творчества, страдал своего рода мазохизмом, навязчивым чувством вины. Вероятно, каким-то сложным образом это переживание сочеталось с тайным чувством собственной ценности, неизбежным у большого созидателя ценностей объективных.
На антисемитизм он отвечал не гордостью или злобой, а реакцией первородной вины, неполноценности, неудостоенности... Еврейское происхождение было для Пастернака унижением, а принадлежность к русскому национальному типу – сублимацией.
«Доктор Живаго» – попытка сублимации этого комплекса. Она шла через отождествления героя – и автора – с Христом. Вот у Пастернака еврей, которым быть не стыдно. И вот почему в романе так настойчиво – и неубедительно – провозглашается христианский характер нового русского искусства, от которого ведет он Юрия Живаго (то есть себя). Однако искусство Скрябина, Блока, Комиссаржевской, на которое ссылается Пастернак, каким угодно можно назвать, но только не христианским. Если считать «Двенадцать» христианским искусством, то надо коренным образом пересмотреть вопрос о самом христианстве – в том ключе, который предложен Ницще в «Антихристе». Христианство тогда окажется провокацией, моделью всемирного рессентимента, лоном мировой революции илотов. При желании с такой трактовкой можно согласиться, и желающие есть, – но это не подход Пастернака. У него можно услышать разве что отголоски Вячеслава Иванова, говорившего о сходстве Христа и Диониса. Впрочем, понятие «христианский дионисизм» правомерно и иллюстрируется не только русскими примерами: был и Франциск Ассизский. Это та грань Христа, которая дана у Ницше в его «Антихристе». Но у Пастернака в романе Христос взят отнюдь не в характерологическом смысле, хотя можно привести некоторые примеры соответствующего пользования ницшевским психологическим инвентарем: скажем, пилка дров по чужим дворам с Мариной. (Этот отхожий промысел – переводческая работа Пастернака, которой он научил Ивинскую, почему ее претензия быть неким прообразом может быть признана исключительно в отношении этого второстепенного персонажа. И для чего еще, кроме такого отнесения, надо было наделять дочь дворника знанием иностранных языков?) Но дело не в Марине и даже не в Ларе, а в женском архетипе, вызываемом в романе. Архетипу Христа на этом глубинном уровне может соответствовать только Магдалина.
Пастернак, как известно, сексуальным абстинентом не был. И у Христа он должен был найти «грех». В персональном символизме Пастернака важнейшим женским персонажем была проститутка. (Разве что тут можно говорить о блоковской типологии, о знаменитой триаде: Прекрасная Дама – Незнакомка (она же Проститутка) – Россия.) Из каждой проститутки Пастернак делал Магдалину. Можно сказать, что вне этого соотнесения он не видел женщину. Тогда важнейшей, смыслообразующей прозой Пастернака окажется вещь, написанная задолго до «Живаго», – так называемая «Повесть» (1929). В ней в первом приближении являются главные персонажи, точнее, главные темы романа: тема Лары, тема Антипова-Стрельникова и тема самого доктора, явленного неотличимо от предыдущего в едином мотиве спасения женщины.
Тогда еще, в давней вещи 1929 года, появился у Пастернака мотив Достоевского – прежде всего из «Подростка». Сережа из «Повести» хочет стать миллионером:
В эти дни идея богатства стала занимать его впервые в жизни. Он затомился неотложностью, с какой его следовало раздобыть. Он бы отдал его Арильд и попросил раздать дальше, и всё – женщинам. Несколько первых рук он назвал бы ей сам. И всё это были бы миллионы, и названные отдавали бы новым, и так далее, и так далее.
Это не мечта Аркадия Долгорукого о самодовлеющем богатстве как способе тайного господства над миром, а, так сказать, деньги на вооружение пролетариата. Женщина должна быть освобождена от власти товарно-денежных отношений – вот радикальное средство уничтожения проституции. Проституция – тоже метафора: заколдованности природы демонами человеческого общежития, социальности: сама социальность как форма зла. И это уже не «подросток» Долгорукий, а Раскольников, то есть Антипов-Стрельников, в революции освобождающий Лару: в доказательных цитатах нужды нет, эта тема провозглашается в десятках деклараций романа. Но вот что стоит процитировать, так это сравнительное описание проститутки Сашки из «Повести» и Лары, которой дан сходный пластический облик.
Вот Лара:
Как хорошо всё, что она делает. Она читает так, точно это не высшая деятельность человека, а нечто простейшее, доступное животным. Точно она воду носит или чистит картошку.
И дальше:
В читальне я сравнивал увлеченность ее чтения с азартом и жаром настоящего дела, физической работы. И наоборот, воду она носит, точно читает, легко без труда. Эта плавность у не во всем.
А вот описание Сашки в «Повести»:
Всё, за что она ни бралась, она делала на ходу, крупным валом и по-одинаковому, без спадов и нарастаний. Приблизительно так же, как, всё время что-то говоря, выбрасывала она упругие руки, раздеваясь... (и т. д.; конец цитаты неудобочитаем).
Дело не в словесных совпадениях, а в постоянстве волнующего Пастернака образа. И важнее всего, что в конце того же абзаца о проститутке возникает тема христианства:
Вся человеческая естественность, ревущая и срамословящая, была тут, как на дыбу, поднята на высоту бедствия, видного отовсюду. Окружностям, открывавшимся с этого уровня, вменялось в долг тут же, на месте, одухотвориться, и по шуму собственного волнения можно было расслышать, как дружно, со всей спешности обстраиваются мировые пустоты спасательными станциями. Острее всех острот здесь пахло сигнальной остротой христианства.