Михаил Бейлькин - Секс в искусстве и в фантастике
Как когда-то Алексею, Жаку впору было сказать: «можете делать со мной, всё, что хотите, господин». Утром он понял, что рядом никого нет: «…я лежал на своей подстилке и чувствовал себя более одиноким, чем когда-либо прежде, хотя я всегда просыпался в своём шалаше один, я подумал: всё это мне приснилось, и, подумав так, даже пожелал, чтобы это был только сон, но едва пожелал, в ту же минуту меня обуял страх, я сел на подстилке и вдруг увидел на своей руке этот драгоценный перстень, должно быть, уходя, он надел мне его на палец, когда я спал, поняв всё, я преклонил колена и возблагодарил всемогущего Бога, что это не было сном…».
А потом угрызения совести стали мучить и самого пока ещё безгрешного Жака. Узнав от Алексея, что граф Людовик утонул в Луаре, разбушевавшейся в весеннем полноводии, « …я спросил: ты был с ним?, да, – ответил он, – весенние реки коварны, и не смог спасти?, не смог, – сказал он, – это произошло очень быстро, так камень идёт на дно, он говорил, а я думал: будь я с ним, я сумел бы его спасти…». «Я обязан был пойти с ним и спасти его, но остался в шалаше и теперь ничто не возместит мне эту утрату!» – терзался угрызениями совести пастух, забывая, что Людовик сам не позвал его с собой. Зато потом это сделал сверстник и соперник Жака, ставший Алексеем Вандомским, графом Шартрским и Блуаским, ещё совсем недавно желавший лишь одного: «чтобы он (Людовик) был рядом и своим телом защитил меня от одиночества, потерянности и страха, делай со мной всё, что хочешь, что б ты ни сделал, мне будет приятно». Теперь он сам предлагал Жаку: «если ты пойдёшь со мной и при мне останешься, я сделаю всё, что ты пожелаешь, буду служить тебе и тебя защищать, буду для тебя всем, чем ты разрешишь мне быть, потому что люблю тебя с первой минуты, с тех пор, как увидел тебя, склонившегося над догоравшим костром, люблю, хотя и не знаю, рождена ли моя любовь только тобой и мной, только нами двумя, или её пробудил из небытия тот, кого уже больше нет, и тут Жак сказал: уходи, ты не пойдёшь со мной? – спросил я, нет, – сказал он, я вышел, сел на коня и, во второй уже раз, поскакал вперёд, к влажным пастбищам, лежащим внизу, но если тогда, в ту первую ночь, меня переполняли любовь и ревность, то теперь я чувствовал только отчаянье в сердце да пронзительный холод в пальцах и на губах, потом я остановился на краю луга возле того самого дерева, под которым он бил меня, лежащего на земле своим арапником, а потом в последний раз обнимал, девка та появилась неожиданно, подошла ко мне и сказала: этот страшный человек опять будет нас бить?, раздевайся, – ответил я, – его уже нет, он лежит в тяжёлом гробу и единственное, что может делать, – поспешно гнить, потом, лёжа подо мной, обнажённая, она спросила: он тебя прогнал?, я взял её, ничего не сказав, она смеялась и стонала, я входил в неё, как в широко разлившиеся, жёлтые и вспененные воды Луары, но перед моими открытыми глазами стояло лицо Жака, я растягивал медленно нараставшее наслаждение, чтобы подольше не исчезал этот образ, она смеялась и стонала, вдруг я услышал под собой, но как бы из дальней дали донёсшийся её короткий вскрик, прозвучавший как стон настигаемого смертью зверя, и, услыхав этот короткий вскрик, почувствовал себя властелином и повелителем этого тела, мною преобразованного в покорность и стон …». Его вопрос: – «ты пойдёшь со мной?» – был теперь обращён к Бланш, согласной на всё, на графскую опочивальню, лес или пустыню.
Казалось бы, Алексей мог теперь стать новым человеком, освободиться от мазохистской зависимости от графа, от гомосексуальности (навязанной ему, как это кажется читателям, в ночь резни). Увы, ещё в шалаше Жака он понял:«ты, придавленный тяжёлыми могильными плитами, я не думаю о тебе, но от тебя не освободился».
Близким к полному преображению счёл себя перед своей смертью и сам Людовик. Влюблённый в Жака, он впал в эйфорию и наговорил Алексею много наивных, глуповато-напыщенных, убийственных для них обоих слов, повторённых юношей на исповеди: «обогащённый чувством, дотоле ему неведомым, чувством пленительным и новым, чувством, которое из пучины сомнений и горя выносит его на простор безудержной радости…». Алексей, жизнь которого сразу лишалась смысла, с горечью рассказывал монаху: «только одно я понял: в его жизни мне нет больше места, я должен вернуться в город, из которого он вынес меня на руках, когда мой родной дом пылал, а руки и губы были окроплены кровью моих родителей, которую он пролил, он говорил, это я помню и никогда не забуду: сейчас всё сошлось на том, чтобы нам расстаться и чтоб моя жизнь перестала быть твоей жизнью, а твоя моей, я спросил: когда мне уйти?, он сказал: ты получишь всё, что причитается человеку, который должен был стать моим наследником, когда мне уйти? – спросил я снова…».
Если бы даже граф остался живым, он вскоре убедился бы, что и любовь Жака не может изменить ни его сути, ни судьбы. Все трое, Людовик, Алексей и Жак, несвободны в своём поведении; сами того не зная, они запрограммированы и обречены на гибель.
Свобода выбора и «запрограммированность» в сексе и жизни
Проще всего проследить механизмы программирования на Алексее. Подобно Гумберту из романа «Лолита», он – продукт импринтинга. Трагическая ночь резни навсегда запечатлелась в памяти Алексея. Мало того, пережитое оказалось спаянным с его сексуальностью. Страх смерти, крики умирающих, бряцание оружия и появление «юного, сияющего» Людовика на фоне зловещего зарева – всё это неразрывно слилось вместе на всю жизнь, «и я сразу полюбил его, помню короткие вспышки его меча, потом, помню, на мои стиснутые у горла руки брызнули струйки, то была кровь моих родителей».
В отличие от животных, импринтинг связан у человека, как правило, не только с пережитыми им сверхсильными эмоциями, но и с особым складом его нервной системы, обусловленным заболеваниями мозга, асфиксией (удушьем), травмами, в том числе родовыми. С Алексеем нечто подобное случилось в младенчестве. Об этом рассказал ему его воспитатель, разыскав юного грека во Франции: «ты тяжело заболел и бредил в беспамятстве, лекари, все до одного, сомневались, можно ли тебя спасти, я же днём и ночью бодрствовал подле тебя, и, когда на третью ночь, не приходя в чувство, ты стал умирать, окостенел, а стопы твои и кисти рук, несмотря на жар, сделались холодными, как лёд, я взял тебя на руки и сказал: ты должен жить, ты должен услышать, что я говорю тебе: ты должен жить, не помню, сколько раз повторял я эти слова, может быть, десять, а может быть, сто, зато помню, что в конце концов ты открыл глаза и посмотрел на меня, держащего тебя на руках, ясным взглядом… ».
Как бы то ни было, сексуальность Алексея была прочно спаянна с чувством полного подчинения сильной личности, мужчине, способному принести своему избраннику боль и унижение, но могущему также дать ему чувство безопасности, утолить тревогу, спасти от одиночества. Любовник был рыцарем зла, поскольку его появление сопровождалось смертью близких и крушением мира, привычного мальчику. Задолго до того, как они стали близки физически, он вполне постиг мятущуюся душу Людовика. Так не мог понять себя и сам крестоносец. Ведь увидев в детстве реальное воплощение религиозного фанатизма, Алексей раз и навсегда понял ложность идеи освобождения Гроба Господня. Сама она была ересью: согласно евангельскому мифу, Христос был положен в пещере завёрнутым в саван. Из склепа он исчез на третий день пасхи, воскреснув и вознесшись на Небо. Кому, как не крестоносцам, около ста лет правившим Иерусалимом, не знать о том, что гроба Господня и в природе-то никогда не было. Воспринимая лишь тёмную ипостась Людовика и понимая ложность всего, во что тот верил, Алексей, отрицал и само существование Бога, о чём сам недвусмысленно признался монаху на исповеди.
Итак, импринтинг сделал юного грека садомазохистом и гомосексуалом. Его любовь к Людовику ни для кого не была тайной; Алексей ни за какие блага не желал бы отказаться от неё. В этом убедился воспитатель, спасший его когда-то от неминуемой смерти: «в егоголосе была печаль: значит, ты любишь человека, руки которого обагрены кровью твоих родителей, я повторил, не поднимая глаз: не хочу тебя больше видеть, и если ты ещё раз появишься на моём пути, я убью тебя или прикажу убить, хорошо, сказал он, помолчав, – я уйду, и ты меня больше не увидишь, но прежде чем уйти одно хочу тебе сказать: я проклинаю, Алексей Мелиссен, ту минуту, когда тебе, умирающему, крикнул: ты должен жить…».
Когда, повстречав Жака, Людовик прогнал Алексея, всё для него пошло прахом; с горечью он подумал: «Жака, о котором он ничего не знал, он смог полюбить, меня же, о котором он знал всё, полюбить не смог, хотя и говорил вначале, что любит, а теперь, так и не полюбив, думает, что может жить без меня…». Но ещё до того мгновенья,«как его сжатый кулак в последний раз мелькнул среди жёлтых и вспененных вод Луары», Алексей попытался сам освободиться от своей зависимости. Увы, осуществить это намерение было не под силу даже ему, с его сильной волей, физической неутомимостью и способностью ясно мыслить, ему, не остановившемуся перед убийством. Ведь смерть любовника лежит на его совести: «я мог спасти его, я знаю, что мог его спасти, среди своих ровесников я плаваю лучше всех и мог его спасти, потому что жёлтые, стремительно несущиеся вперёд волны не в одну секунду его поглотили, он тонул неподалёку от берега и долго противился смерти, прежде чем исчез, наконец, в пучине жёлтых вспененных вод, конечно он не хотел умирать, а когда почувствовал, что теряет силы и идёт на дно, конечно же в заливаемых водой глазах у него стоял образ Жака, и с этим видением он шёл на дно, в холод и шум смертоносных вод, я мог его спасти, но не двинулся с места, я думал: теперь я буду свободен, так пусть же это свершится, ведь если его не станет, я буду свободен, я буду избавлен от власти его тела и вожделения плоти, однако, когда это произошло и передо мной были уже только разлившиеся, жёлтые и вспененные воды Луары, я не почувствовал облегчения, сожаления, правда, я тоже не чувствовал, внутри меня всё оледенело, холод закрался в сердце, холодом сковало пальцы и губы…».