Евгений Богат - Узнавание
Маркс назвал Сократа «олицетворением философии» — высочайшая похвала, которой не удостоился у него больше ни один мыслитель. Она тем более замечательна, что Сократ — «олицетворение философии» — не оставил ни одной строки (за исключением нескольких, написанных перед казнью стихов на темы басен Эзопа); он не писал — он мыслил в живой беседе, исследуя и испытывая человека. Он был философом афинских улиц и афинского рынка; в течение тридцати лет, босой, в старом, истлевшем плаще, он ходил с утра до вечера по городу, подсаживался к ремесленникам, останавливал именитых граждан, собирал вокруг себя молодежь. Самонадеянному рапсоду[2] он доказывал, что тот понимает Гомера несравненно хуже, чем ему кажется; государственному мужу — что у него поверхностное и неточное суждение о добре и истине; софисту — что он учит тому, что сам для себя недостаточно точно уяснил…
На суде Сократ называл себя оводом, потому что, как овод, кусал, побуждая ревностнее и бесстрашнее искать истину. Его ирония выполняла ту разрушительно черновую работу, без которой не может родиться человеческая личность.
Сократ обладал мощным даром общения: он не то что никогда не уставал от человека — он никогда не насыщался им досыта. Его можно назвать гением человеческого общения. Могли ли утолить эту жажду деревья?
Одна из самых высоких и торжественных минут в истории человеческого духа — последняя беседа Сократа: этот удивительный диалог, в котором обреченный на казнь мудрец, улыбаясь, убеждает, что человек бессмертен, а его более молодые собеседники выставляют новые и новые доводы, пытаясь опровергнуть учителя, доказать ему, что его (бесстрашие и надежды покоятся на сомнительных основаниях! И может быть, самое поразительное — доброжелательность, даже удовольствие, с которыми Сократ за час до казни выслушивает возражения, кажущиеся нам жестокими: ведь они могли уменьшить его убежденность и мужество. И вот эти-то «бесчеловечные» возражения и радуют особенно Сократа: он видит, что сумел воспитать людей, для которых истина выше сострадания. А истина не может быть жестокой — он давно это понял, — она целебна. Жестоким может быть только заблуждение.
И он, выслушав различные доводы, подвергавшие сомнению его почти веселое бесстрашие, не спеша, будто бы в запасе у него не минуты, а десятилетия, разбивает их возвышенно-логически, с улыбкой мудреца… Но об этом надо читать у Платона — пересказывать и кощунственно и бессмысленно. Будете читать сами, остановитесь, пожалуйста, на минуту, когда суровую, осязаемо-плотную ткань беседы освежает ручеек смеха. Да, смеха. Смех этот убеждает в бессмертии человека даже больше, чем доказательства Сократа.
«Познай себя» — было начертано через две тысячи лет на потолке библиотеки великого философа Мишеля Монтеня, в числе его любимых изречений. В этой библиотеке Монтень написал «Опыты». В «Опытах» он часто говорит о философском образе жизни.
Что это — философский образ жизни? Чтобы лучше понять, обратимся к нашим дням.
Я расскажу сейчас о парке. Никто не верил, что можно этот парк построить на высоте две тысячи сто метров над уровнем моря, в горах Армении. Пессимисты утверждали, что изменчиво-мимолетна «полоса тепла», не успеют распуститься, расцвести растения, без которых парку не обрести красоты и разнообразия. А если успеют, говорили оптимисты, то стоит ли затрачивать колоссальные усилия в борьбе с болотами и вулканическими камнями, чтобы создать на этой высоте нечто живущее явственно два с половиной — три месяца в году, а остальное время остающееся «вещью в себе», требующей от окружающих самых активных действий по поддержанию запасов жизни. Стоит ли, говорили они, зажигать звезду, если хорошо известно, что она погаснет, не успев вспыхнуть…
А создать парк было важно: от этого зависело, быть или не быть маленькому селению Джермук с целебной минеральной водой большим курортом. Нужен был парк, стягивающий к себе весь город.
И нашелся человек, который парк этот создал. Старый лесник Кирилл Сергеевич Дрепало. Познакомившись с ним, я про себя назвал его: Старик-Завтра-Послезавтра, потому что он повторял непрестанно в разговоре «завтра-послезавтра». Например: «завтра будут у нас розы, послезавтра — рассада». Или: «завтра у нас пустырь за родником, послезавтра — тут георгины». Не мог он жить, не думая о том, что будет делать в парке завтра-послезавтра.
Раньше, до парка, Дрепало выращивал лес в высокогорных районах Армении. Вместе с елью, сосной, березой он поднимался все выше и достиг тысячи шестисот метров над уровнем моря. А потом создал и этот парк.
То, казалось бы, невозможное, что он совершил, состояло, в сущности, из обыкновенных возможностей: он ложился за полночь и поднимался в шесть, писал во все питомники страны, собирал семена и черенки, построил у себя опытную оранжерею, а раньше, до черенков и оранжереи, когда однажды механизмы вышли из строя, «ворочал камни, как рассказывали, и усмирял топь собственными руками». Он доставлял с высокогорных пастбищ хорошо унавоженную землю и добывал редкие семена неприхотливых гладиолусов.
Я был в Джермуке весной, когда парк оттаивал, и видел Кирилла Сергеевича Дрепало ежедневно за делом. Вот он распаковывает ящик с рассадой, вот, после нежданной вьюги, погружает руки в оживающую землю. «Завтра-послезавтра… завтра-послезавтра…»
Решая: быть парку! — Старик-Завтра-Послезавтра ответил на философский вопрос о смысле жизни, о высших целях человеческого существования. Да, стоит зажигать звезду, потому что, погаснув, она возгорится снова, опять.
Он не писал книг и не вел бесед о добре и красоте, но он был истинным философом.
Что же это — философский образ жизни?
Старый уличный фонарь
Я не раз перечитывал и пересказывал историю старого уличного фонаря, написанную Г.-Х. Андерсеном. Помните ее? Когда почтенный фонарь одряхлел и уже не мог хорошо освещать улицу, его забрал к себе сторож, тот самый, который зажигал в нем огонь много лет — в метельные и дождливые вечера, в ясные летние ночи. Он и его жена не захотели расстаться со старым товарищем, уложили фонарь у себя в подвале около очага и любовно ухаживали за ним. Но фонарь страдал — он страдал от сознания, что не может поделиться с людьми бесценным богатством. Когда в последний раз он освещал пустынную улицу, Жизнь — ветер, ночь, небо, далекие созвездия — наделила его редкостным даром: показывать тем, кого любишь, то, что помнишь и видишь сам.
И вот теперь вечерами, слушая, как старики читали вслух книгу о путешествиях по Африке, фонарь страдал от мысли, что он мог бы одеть эти бедные стены подвала в живые роскошные картины тропических лесов, если бы хозяева догадались зажечь в нем огонь…
И вот, когда уже была издана повесть «Бессмертны ли злые волшебники?», в которой я первый раз пересказал эту историю и объяснил, почему она меня особенно волнует, я увидел андерсеновский фонарь в самой жизни. Да, я увидел его не мысленно, не в воображении, а в телесной яви.
И если бы я усомнился в его достоверности и захотел потрогать рукой, то ощутил бы холодный металл и чуть нагретое изнутри стекло, потому что это, повторяю, был настоящий фонарь. Но я и не усомнился ни на минуту, несмотря на естественное удивление (подумать только: передо мной тот самый андерсеновский фонарь, который будто бы одряхлел давным-давно в подвале у очага!), не усомнился, потому что была в нем большая подлинность. Его тяжелая медь, его толстые старинные стекла, его безупречно точная форма, его осанка убеждали настолько полно, что можно было и не поднимать руки. И он был зажжен, да, он горел, освещая нечто удивительное: небольшой дворик, где росли большие деревья с веселыми домиками для белок на уютных ветвях. Зелень деревьев касалась каменной стены с кормушками для птиц на тонких, изящно выкованных цепочках. И фонарь был не один — несколько фонарей, побольше и поменьше моего андерсеновского, неярко горели в ранних осенних сумерках, освещая старые деревья и старые камни. Куда же я попал?
А я, странствуя по Таллину, зашел, сам того не ведая, к самому Андерсену. Да, это может показаться невероятным, но я нечаянно оказался именно у него! Он и стоял через минуту передо мной, с живописно растрепанными волосами, высоким выпуклым лбом, тонким носом, большим печальным ртом, на редкость похожий на известный, хорошо с детства памятный портрет, где белый в горошину галстук повязан с тонкой артистической небрежностью.
Мы познакомились. «Томас Энке», — назвал себя «Андерсен».
Томас Энке делал фонари. Он делал их для души и на радость людям. Он дарил их городу (один из них, может быть, лучший из его фонарей, висит и сейчас в Таллине напротив ратуши, у аптеки), он дарил их часто и совершенно незнакомым людям. (Наверное, надеялся, что его фонари покажут людям разлитое вокруг нас великолепие жизни.) Он устроил у себя во дворе, в бывших монастырских закромах, мастерскую, куда вели, ниспадая, какие-то первобытные камни, с канатом, заменяющим перила. И в этом живописном подземелье, полном таинственных инструментов, работал вечерами.