Ирвин Ялом - Когда Ницше плакал
«Интересно, — задумался Ницше, — ближе ли сны к нашей истинной сущности, нежели к рациональному или чувствам?»
«Ваш интерес к снам удивляет меня, Фридрих. В обеих ваших книгах вы почти не затрагиваете эту тему. Я могу вспомнить только размышления на тему того, что в снах до сих пор присутствует психическая жизнь примитивного человека».
«Я считаю, что вся история человечества представлена в снах. Но сны зачаровывают меня только на расстоянии: к сожалению, я редко когда могу вспомнить свои собственные сны, — хотя не так давно я видел один сон совершенно отчетливо».
Мужчины шли молча, под их ногами шуршали листья и ветки. Расскажет ли Ницше о своем сне? Брейер уже понял, что чем меньше вопросов он задает, тем больше Ницше рассказывает сам. Лучше было помолчать.
Несколько минут спустя Ницше заговорил снова: «Он был короткий, и, как и в вашем сне, в нем присутствовали женщина и смерть. Мне снилось, что я в постели с женщиной и мы боролись. Кажется, мы тянули простыни в разные стороны. Как бы то ни было, через несколько минут я оказался туго запеленатым в простыни, причем так туго, что я не мог пошевелиться и начал задыхаться. Я проснулся в холодном поту, глотая воздух с криками: „Жить! Жить!“»
Брейер попытался помочь Ницше вспомнить сон подробнее, но тщетно. Сон вызывал у Ницше единственную ассоциацию: то, что он был замотан в простыни, напоминало ему египетскую процедуру бальзамирования. Он превратился в мумию.
«Меня поражает диаметральная противоположность наших снов, — сказал Брейер. — Мне снится женщина, спасающая меня от смерти, тогда как в вашем сне женщина становится орудием смерти!»
«Да, мой сон говорит именно об этом. И я думаю, что так оно и есть! Любить женщину значит ненавидеть жизнь!»
«Не понимаю вас, Фридрих. Вы опять говорите загадками».
«Я хочу сказать, что нельзя любить женщину, не закрывая глаза на уродство, скрытое под прекрасной кожей: кровь, вены, жир, слизь, фекалии — эти физиологические ужасы. Любящий должен вырвать свои глаза, отказаться от истины. А для меня жизнь без истины равноценна смерти!»
«Значит, в вашей жизни нет места любви? — глубоко вздохнул Брейер. — Хотя любовь и разрушает мою жизнь, мне жаль вас, друг мой».
«Я мечтаю о любви, которая будет чем-то большим, чем простое желание двух людей обладать друг другом. Однажды, не так давно, мне показалось, что я нашел ее. Но я ошибся».
«А что случилось?»
Брейеру показалось, что Ницше слегка качнул головой, и он не стал давить на него. Они так и шли в молчании дальше, пока Ницше не подытожил: «Я мечтаю о любви, в которой два человека разделяют страсть к совместному поиску высшей истины. Может, это не стоит называть любовью. Может, это называется дружбой».
Как их сегодняшний разговор отличался от всего, что было раньше! Брейер ощущал близость к Ницше, он хотел даже взять его под руку. Но он чувствовал и разочарование. В этом разговоре на ходу недоставало сжатой интенсивности. Когда возникал дискомфорт, было слишком легко спрятаться за стеной молчания и переключить внимание на облачка выдыхаемого воздуха и треск голых ветвей, дрожащих на ветру. Вдруг Брейер отстал. Ницше, обернувшись к нему, был удивлен, увидев, что его компаньон снял шляпу и склонился над совершенно обыкновенным на вид невысоким растением.
«Дигиталис, наперстянка, — пояснил Брейер. — Я видел как минимум сорок пациентов с сердечными болезнями, чья жизнь зависит от щедрости этого сорняка».
Визит на кладбище разбередил детские раны обоим мужчинам; ноги шагали, а память услужливо демонстрировала картины прошлого. Ницше рассказал сон, который видел в возрасте шести лет, через год после смерти отца.
«Я помню этот сон так же отчетливо, как если бы видел его вчера. Могила открывается, и мой отец, завернутый в саван, встает из нее, заходит в церковь и вскоре возвращается, держа в руках маленького ребенка. Земля снова закрывается над ними, на трещину наползает могильный камень.
Самое страшное заключалось в том, что вскоре после того, как мне приснился этот сон, мой младший брат заболел и в конвульсиях умер».
«Как страшно! — отозвался Брейер. — Как ужасно иметь такой дар предвидения! Чем вы можете это объяснить?»
«Я не могу. Долгое время все сверхъестественное пугало меня, и я действительно искренне молился. Однако последние несколько лет мне кажется, что этот сон не имел отношения к моему брату, что это за мной приходил отец, а во сне проявился мой страх смерти».
Двое мужчин чувствовали себя друг с другом так непринужденно, как никогда, и воспоминания продолжались. Брейер вспомнил, как ему приснилась какая-то трагедия в доме, где он жил раньше: его отец, беспомощный, стоял, покачиваясь, и молился, закутанный в бело-голубую молельную накидку. А Ницше рассказал кошмар, в котором он вошел в свою спальню и на своей кровати увидел умирающего старика, издающего предсмертные хрипы.
«Нам обоим слишком рано пришлось встретиться со смертью, — задумчиво сказал Брейер, — обоим пришлось пережить ужасную потерю в раннем возрасте. Что касается меня, мне кажется, что я так и не поправился. А вы расскажите о своей потере. Как это — жить без отца, без его защиты?»
«Без его защиты или без притеснения с его стороны? Была ли это потеря? Я не могу сказать наверняка. Или это была потеря для ребенка, но не для мужчины».
«А смысл?» — спросил Брейер.
«Смысл в том, что мне никогда не приходилось тащить на своей спине отца, я никогда не задыхался под грузом навязанных им мнений, никогда не должен был мириться с тем, что цель моей жизни — это удовлетворение его противоречивых амбиций. Его смерть могла быть и благословением, освобождением. Его прихоти никогда не были законом для меня. Я был предоставлен самому себе в поиске собственного пути, без необходимости вступать на уже проторенный путь. Подумайте над этим! Мог ли я, антихрист, изгонять лживые верования и искать новые истины под надзором отца-священника, корчащегося от боли с каждым новым моим достижением, отца, который бы расценил мои крестовые походы против иллюзий как нападение лично на него?»
«Но, — отозвался Брейер, — будь вы защищены тогда, когда вам было это необходимо, пришлось бы вам тогда быть антихристом?»
Ницше не ответил, а Брейер не стал настаивать. Он учился подстраиваться под ритм Ницше: любые расспросы на пути поиска истины были позволительны, даже приветствовались; но дополнительный нажим встречал сопротивление. Брейер вытащил часы, подарок отца. Пора было возвращаться к фиакру, где ждал Фишман. Теперь ветер дул им в спину и идти стало легче.
«Вы, наверное, честнее, чем я, — предположил Брейер. — Может, мнения моего отца давили на меня сильнее, чем мне казалось. Но все-таки в основном я очень тосковал по нему».
«О чем вы тосковали?»
Брейер вызвал в памяти образ своего отца и наблюдал за картинками, пробегавшими перед его глазами. Старик в ермолке, бормочущий молитву, прежде чем приступить к ужину — вареному картофелю с селедкой. В синагоге — он с улыбкой наблюдает за сыном, теребящим кисточки на его молельной накидке. Он не позволяет сыну отменять ход в шахматах: «Йозеф, я не могу позволить себе прививать тебе дурные привычки». Глубокий баритон его голоса, наполнявший дом пассажами, которые он исполнял молодым ученикам, готовящимся к посвящению во взрослую жизнь.
«Мне кажется, что больше всего мне недоставало его внимания. Он всегда был главным моим слушателем и даже в последние свои дни, когда он мало что понимал и страдал потерей памяти. Я всегда рассказывал ему о своих успехах, диагностических триумфах, исследовательских открытиях, даже о благотворительных пожертвованиях. Даже после смерти он остался моим слушателем. Долгие годы я представлял себе, что он смотрит через мое плечо, видит и одобряет мои достижения. Чем бледнее становился его образ, тем сильнее мне приходилось сражаться с мыслью о том, что все мои действия и успехи ничтожны, что на самом деле они совершенно бессмысленны».
«Значит ли это, Йозеф, что ваш успех имел смысл лишь тогда, когда он мог быть донесен до эфемерного сознания вашего отца?»
«Я знаю, что это нерационально. Это звучит как вопрос о звуке, с которым падает дерево в пустом лесу. Имеет ли смысл деятельность, которую никто не видит?»
«Разница, разумеется, в том, что у дерева нет ушей, тогда как именно вы, а никто другой, определяете смысл».
«Фридрих, вы намного более самодостаточны по сравнению со мной, — вы самый самодостаточный человек из всех, кого я когда-либо знал! Я помню, как в нашу первую встречу восхищался вашей способностью процветать при полном отсутствии признания со стороны коллег».
«Давным-давно, Йозеф, я понял, что намного легче прожить с запятнанной репутацией, чем с нечистой совестью. Тем более, я не жаден — я не пишу для толпы. И я умею быть терпеливым. Может, мои студенты еще не появились на свет. Мне принадлежит только послезавтра. Некоторые философы рождаются посмертно!»