Владимир Леви - Я и Мы
И тем не менее… Тем не менее без типологий не обойтись. Они нужны, потому что все-таки помогают как-то прогнозировать человека, помогают мыслить, пока мы помним об их искусственности и условности. При взгляде на человека «поперек» это просто необходимо.
Человек — как дом; с высоты полета можно определить общий тип строения; на земле, в непосредственной близости, видны архитектурный стиль и черты индивидуального решения, если они есть. Для тех, кто живет в этом доме, он всегда уникален и не сравним ни с какими другими…
Короче, что же мы все-таки скажем насчет того, что у черта и у добродетели нос острый, а при юморе толстый?
УДИВИТЕЛЬНОЕ ИЗЯЩЕСТВО
Ко мне пришел старый товарищ, навещающий меня довольно регулярно.
На сей раз я ему понадобился профессионально.
В чем дело?
А вот в чем: на данный момент он превратился в зануду с толстым носом.
Так по крайней мере он сам себя воспринимает.
— Сам себе противен. Жуткая лень.
— Но ты всегда был ленив, сколько я тебя помню.
— Не то. Приходишь домой, валишься на диван. Лежал бы целый день.
— Устаешь.
— Раньше работы было больше, приходил как огурчик.
— Переутомился, накопилась усталость. — Уставать не с чего.
— А что?
— Да не знаю сам. Повеситься охота.
— Я те дам.
— Серьезно.
— Я тебя сам повешу, давно собираюсь.
Вижу, что серьезно. Не настолько, чтобы класть в клинику, но лечить надо. Переменился, голос стал надтреснутым. И весь он притушенный какой-то или придушенный. И я знаю, на этот раз у него ни дома, ни на работе, ни в сердечных делах ничего не переменилось к худшему, все в полном порядке. Эта штука, депрессия, в нем самом, и это меня не удивляет.
(Что-то подобное было две или три весны назад, тогда он тоже сник, скис на некоторое время без всяких видимых причин, но все незаметно само собой обошлось.)
— Ясно, доктор.
Он покладист. Он всегда был покладист, за исключением эпизодических вспышек взбалмошного упрямства. С ним всегда легко поладить и договориться. Вот и сейчас, я уверен, он не обидится, если узнает себя в этом портрете под другим именем, он поймет, что мне это надо, и этого довольно. Я не должен ему объяснять, что и себя при случае использую, что нельзя упускать экземпляры. А он экземпляр: классический кречмеровский синтонный пикник. (Сейчас расскажу, что это такое.) И притом он чертовски нормальный человек, настолько нормальный, что это иной раз меня раздражает, и я, причисляющий себя к средним по кречмеровской шкале, рядом с ним иногда чувствую себя почти шизофреником.
— При этом ты недалек от истины, — острит он, или что-нибудь в этом духе. — Так что я там, говоришь, пикник?
Когда он садится в кресло, это целая поэма, это непередаваемо, это очаровательно, это вкусно. Как он себя размещает, водружает и погружает! Но сейчас, квелый, он и садится не так.
«Пикник» — это «плотный», «синтонный» — «созвучный». Плотный и созвучный.
Конечно же, он толстяк, добродушный толстяк особой породы. Особенность породы состоит в чрезвычайной органичности, естественности полноты. Женщина-пикник — это пышка или пампушка. Такие толстяки толсты как-то не грубо, они толстые, но не жирные, тонкой фактуры. Даже при очень большой тучности пикник сохраняет своеобразное изящество, может быть, потому, что руки и ноги остаются сравнительно худощавыми — впрочем, не всегда, но у Мишки именно так. Голова объемиста, кругла, с наклонностью к лысине, шея коротка и массивна, широкое мягкое лицо с закругленными чертами. У пикников не бывает длинных, тонких, хрящевато-острых носов! А если нос такой — это уже не совсем пикник. Когда я увидел портрет Кречмера, умершего несколько лет назад, я понял, кто был первым изученным экземпляром.
Комплекция пикника крайне изменчива, он может быть даже худощав и все же оставаться пикником. Мой Мишка сбросил в армии 23 килограмма, то ли от напряжения, то ли от прибалтийского климата: ел он там раза в три больше, чем дома. Вернувшись, потерял аппетит, но за пару месяцев восстановил свой центнер.
Главная же причина столь странного изящества, несомненно, заключается в особого рода двигательной одаренности. Движения синтонного пикника округлы, плавны и согласованны, хотя в них нет мелкой точности. Он действительно легко несет свой вес: позы целесообразны, непринужденно меняются, осанка естественна, хотя, может быть, и недостаточно подобрана; речь хорошо модулирована, с разнообразными, выразительными интонациями (среди них немало превосходных артистов).
Соответственный вид имеет и почерк — плавный, равномерный, слитный, с волнистыми линиями и закругленными буквами, с сильными колебаниями нажима: видно, что мышечный тонус меняется быстро и своевременно и вместе с тем чувствуется поток, единое, связное течение. Такой «циклоидный» почерк был у Баха, Гёте, Пушкина, Дюма-отца, Куприна…
Ну и Мишка попал в эту компанию. Правда, у него в буквах чересчур много зазубрин и каких-то неоконченных хвостов, но этому легко найти объяснение: он учится на заочном, и у него вечно что-нибудь не сдано.
Но что же такое в конце концов синтонность?
Это сложное понятие и весьма важное. В общем-то никто толком не знает, что это такое, хотя синтонного человека определить легко. Кречмер, как и в другом, поступал тут сообразно собственному темпераменту: бросил отличный термин, чуть копнул и помчался дальше, а вы додумывайте.
Психиатры обычно называют синтонными тех, с кем легко общаться. Такой человек легко настраивается на вашу волну или вы на его. Трудно понять, от чего это зависит, но в присутствии синтонного человека вы чувствуете себя легко, естественно, точно так же, как и он в вашем. Контакт будто на подшипниках, никакой напряженности, и даже вроде настроение улучшается. Вы только что познакомились, но он вас давно знает, а вы его, у вас понимание с полуслова и без всякой фамильярности, хоть за гладкостью этой может не стоять ровнехонько ничего.
Может быть, это просто антитеза занудства. Предельная синтонность — это, кажется, и есть обаятельность. Впрочем, нет, обаяние — свойство иного порядка. Но это и не простая легкость, не быстрота реакции, а именно что-то лично направленное. Можно быть синтонным и в медленном, флегматическом темпе. Предсказуемость? Да, пожалуй. И именно приятного свойства. Какое-то особое ощущение взаимопонимания, может быть, и не соответствующее действительности.
Так вот, Кречмер решил, что среди людей синтонных часто попадаются пикники, а среди пикников синтонные, хотя такое сочетание ни в коей мере не обязательно. И эти самые синтонные пикники часто имеют наклонность к циклотимии… Или так: родители, оба или один, яркие пикники, никакой циклотимии, но она прослеживается у потомков, хоть они и не отличаются пикническим сложением. Или у пикников рождаются не пикники, но до предела синтонные. Словом, какое-то тяготение. И опять непонятное.
Что же мой Мишка?
Дадим немного продольного измерения.
В детстве он был худеньким, востроносым и не особенно добродушным; временами это был даже маленький дьяволенок; собрал, например, однажды ораву сверстников-первоклашек, чтобы отлупить «профессора» из своего же класса, который стал потом его любимым другом. Это был поступок, рожденный завистью: «профессор» был какой-то инакомыслящий, рисовал зверюшек.
Класса с пятого, однако, Мишка начал быстро расти, толстеть и добреть. Однокашники — въедливая мелюзга, — заметив это, начали его поддразнивать и, видя, что отпора нет, стали доводить, пока не распсихуется, и тогда — спасайся, кто может: гнев его был страшен, кулаки тяжелы. С одним таким доводилой, которого все боялись, с Ермилой-третьегодником, он три раза серьезно стыкался и три раза пускал ему кровь из носу. Это была безраздельная победа. Мишку стали после этого больше уважать, но доводить не перестали, только делали это еще изощреннее: например, били сзади «по оттяжке», поди узнай кто, или стреляли из рогатки в ухо. Уж очень соблазнительным он был козлом отпущения.
Тут бы ему в самый раз стать озлобленным, раздраженным, угрюмым, так нет: он все добрел, толстел и, несмотря на все измывательства, становился общительнее и симпатичнее. Все словно отскакивало от него, злопамятства никакого: отлупив обидчика на одной перемене, на следующей он мог за него заступиться, и крепко.
Но вот измывательства наконец прекратились, мелюзга подросла. В девятом и десятом это уже общий любимец, большой толстый Мишка, душа-парень. У него два-три очень близких друга, которым он искренне предан, но вообще-то он знает всех и все знают его, потому что он очень хороший парень. И любит он всех, почти всех, кого знает, и знает всех, кого любит, и любит не всех вообще, а каждого в отдельности. Каждого он каким-то необъяснимым образом понимает, с каждым находит не то что общий язык, а какую-то общую тональность, иногда вызывая этим глухую ревность у бывшего «профессора», который в те времена был совсем не таков.