Элиас Канетти - Масса и власть
Поскольку опять на время воцарилось спокойствие на сцену поднимается человек в зеленой одежде. В нем нет ничего необычного, на первый взгляд это торговец пряностями Он заводит проповедь о рае, красноречиво описывая его славу и величие. Чтобы попасть туда, недостаточно читать Коран пророка. «Мало делать все то, что предписывает эта священная книга, мало ходить в театр, чтобы плакать, как вы это делаете каждый день. Надо все добрые дела делать во имя Хуссейна и из любви к нему. Ворота рая — это Хуссейн тот кто держит мир, — это Хуссейн, через Хуссейна приходи; спасение. Кричите: „Хасан, Хуссейн!“»
Вся толпа закричала: «О Хасан, о Хуссейн!»
«Хорошо. Теперь еще раз!»
«О Хасан, о Хуссейн!»
«Молите Бога, чтобы он сохранил вас в любви к Хуссейну Ну, воззовите к Богу!»
Вся толпа как один человек воздела руки ввысь, и глухими голосами завопила: «Иа, Аллах! О, Бог!»
Сама постановка страстей Хуссейна, которой предшествует это долгое и возбуждающее вступление, представляет собой серию из 40 или 50 разрозненных сцен. Все происходящее сообщено Гавриилом, ангелом Пророка, или увидено во сне, а потом разыграно на сцене. Что именно должно произойти, зрители и так знают, дело не в напряженном драматизме как мы его понимаем, — дело в абсолютном соучастии. Все страдания Хуссейна, муки жажды, преследовавшие его, когда был закрыт доступ к воде, эпизоды битвы и гибели изображены очень реалистично. Только имамы и святые, пророки и ангелы поют. Ненавистным персонажам — таким, как калиф Язид, по чьему приказу был убит Хуссейн, или убийца Шамр, нанесший смертельный удар — петь не позволено, они декламируют. Представляется будто они подавлены чудовищностью собственных деяний Произнося злобные речи, они сами ударяются в рыдания. Аплодисментов нет, люди плачут, стонут, бьют себя по голове. Возбуждение зрителей достигает такой степени, что они иногда пытаются линчевать мерзавцев, убивших Хуссейна. В заключение показано, как отрезанная голова мученика доставляется ко двору калифа. На пути происходит одно чудо за другим. Лев склоняется перед головой Хуссейна. Процессия останавливается у христианского монастыря: как только настоятель видит голову мученика, он отрекается от своей веры и обращается в ислам.
Смерть Хуссейна была не напрасной. В день воскрешения ему будут доверены ключи от рая. Сам Аллах распорядился: «Право на заступничество только у него. Хуссейн, по моей особой милости, да будет заступник за всех». Пророк Мухаммед, вручая Хуссейну ключи от рая, говорит: «Иди и спасай из пламени тех, кто в жизни своей пролил по тебе хоть единственную слезу, тех, кто хоть как-нибудь помогал тебе, тех, кто был паломником у твоей гробницы или оплакал тебя, и тех, кто посвятил тебе трагические стихи. Возьми их всех и каждого с собою в рай».
Большей сосредоточенности на плаче нет ни в одной другой вере. Плач здесь — высшая религиозная заслуга, во много раз более весомая, чем любое другое доброе дело. Вполне оправдано в данном случае говорить о религии плача.
Пароксизма, однако, это род массы достигает не в театре во время представления страстей. «День крови» на улицах Тегерана, в котором участвует более полумиллиона людей, очевидец описал буквально следующим образом. Трудно вообразить себе что-нибудь более страшное и отталкивающее.
«500 000 человек, обуянных безумием, посыпают себе головы пеплом и бьются лбами о мостовые. Им хочется стать добровольными мучениками, изощренно калечить себя и убивать себя целыми толпами. Одна за другой следуют процессии гильдий. Поскольку они состоят из людей, в коих осталась хоть капля разума, точнее, инстинкта самосохранения, их участники одеты обыкновенно.
Опускается тишина — сотнями идут люди в белых одеждах с глазами, в экстазе возведенными к небу.
Некоторые из них к вечеру умрут, многие будут изрезаны и покалечены, и белые рубахи, окрасившись кровью, превратятся в погребальные покровы. Они уже не принадлежат этой земле. Грубо скроенная одежда оставляет открытыми лишь шеи и руки: лица мучеников, руки убийц.
Под безумные вопли публики им вручают сабли. Они начинают крутиться вокруг себя, лупя самих себя саблями по головам. Их крики возносятся сквозь глухой рев массы. Чтобы все это вынести, надо впасть поистине в каталептическое состояние. У них движения автоматов: они устремляются то в одну, то в другую сторону без какой-либо явной ориентации. В такт броскам на головы опускаются сабли. Струится кровь, рубахи окрашиваются в алое. Вид крови окончательно переворачивает их и без того смятенные мозги. Несколько добровольных мучеников, обливаясь кровью, падают на землю. Из их прижатых друг к другу ртов струится кровь. С рассеченными венами и артериями они тут же умирают, полицейские даже не успевают донести их до врачей, разместившихся рядом, за опущенными жалюзи магазина.
Масса, невосприимчивая к ударам полицейских дубинок, окружает этих самоубийц, укрывает в себе и увлекает в другую часть города, где продолжается кровавая баня. Ни один не в состоянии мыслить ясно. Тот, кому недостает храбрости самому вступить в кровопролитие, предлагает другим для подкрепления колу, возбуждает их наркотиком, поощряет, науськивает.
Мученики стаскивают рубахи, которые теперь считаются благословенными, и бросают в толпу. Другие, не входившие сначала в число добровольных жертв, тоже заражаются жаждой крови. Они требуют оружия, разрывают на себе платье и начинают бить и колоть себя где попало.
В шествиях иногда возникают пустоты, кто-то из участников в изнеможении падает на землю. Пустота мгновенно заполняется, масса смыкается над несчастным и идет по нему дальше.
Нет более прекрасной доли, чем умереть в праздничный день ашура. Восемь ворот рая широко раскрыты для святых, и каждый стремится к этим воротам.
Несущих службу солдат, которым назначено заботиться о раненых и наводить порядок, также охватывает возбуждение массы. Они сбрасывают форму и бросаются в кровавое месиво.
Безумие владеет и детьми, даже совсем маленькими; у фонтана стоит переполненная гордостью мать, прижимая к сердцу только что покалечившего себя ребенка. С криком бежит еще один: он только что выколол себе глаз, и сейчас выколет другой. В глазах у родителей — слезы счастья».
Католицизм и масса
При непредвзятом наблюдении в католицизме бросаются в глаза определенные медленность и спокойствие, а также широта. Он претендует на то, что в нем хватит места всем, и это — главная претензия, содержащаяся уже в его имени. Желательно, чтобы обращен был каждый, и при определенных условиях, которые можно счесть не благоприятными, а скорее жесткими, каждый будет принят. В этом — в самом принципе, а не в процессе приема — сохранился последний след равенства, замечательно контрастирующий со строго иерархической во всем остальном природой католицизма.
Спокойствием, которое, так же как и широта, многим в нем импонирует, он обязан своему возрасту и антипатии по отношению ко всему буйно массовому. Недоверие к массе свойственно католицизму с давних пор, возможно, с ранних еретических движений монтанистов, выступавших против епископов решительно без всякого уважения. Опасность внезапных массовых вспышек, легкость, с которой они распространяются, опьянение и непредсказуемость массы, но прежде всего снятие чувства дистанции — а самыми важными, конечно, считаются дистанции в церковной иерархии, — все это с самого начала побудило церковь считать открытую массу своим главным врагом и всячески противостоять ей.
Все вероучительные элементы и практические формы организации церкви пронизаны этим непоколебимым убеждением. На Земле еще не было государства, которое умело бы управляться с массой столь разнообразными методами. В сравнении с церковью все властители выглядят мелкими дилетантами.
Прежде всего это относится к культу, который воздействует на верующих самым непосредственным образом. Он обладает ни с чем не сравнимыми длительностью и инерцией. Движения священников в тяжелом и жестком облачении, размеренность их шагов, обдуманность слов — все это немного напоминает до бесконечности утончившийся плач по мертвому, с такой равномерностью распределенный по столетиям, что от внезапности смерти, остроты боли почти ничего не осталось: временной процесс плача здесь мумифицирован. Многообразные меры применяются для того, чтобы предотвратить связи между самими верующими. Верующие не проповедуют друг другу; слово простого верующего лишено святости. Все, на что он смеет надеяться, что может разрешить его от многообразных тягот, приходит из более высокой инстанции; что ему не объяснено, этого он просто не понимает. Святое слово преподносится ему осмотрительно и мелкими порциями; именно как святое оно от него охраняется. Даже грехи принадлежат священнику, которому он должен их исповедать. Ему не будет облегчения, если он расскажет о них другому обыкновенному верующему, а держать их при себе он тоже не имеет права. Во всем, что касается важнейших моральных вопросов, он один противостоит всей священной иерархии; за полуудовлетворительную жизнь, которую она ему обеспечивает, он ей выдан связанным по рукам и ногам.