Сага об угре - Патрик Свенссон
Однако существует нетерпение иного рода, которое появляется, когда что-то осталось незавершенным. Нетерпение, когда нам мешают сделать то, что мы намерены сделать.
Такие мысли приходят мне в голову, когда я думаю об угре из Брантевика. Хоть он и дожил до ста пятидесяти пяти лет, хотя ему и удавалось так долго откладывать смерть, времени все равно не хватило, чтобы совершить свое предначертанное путешествие и обрести смысл своего существования. Он перешел все границы, пережил всех вокруг, растянув это долгое и безнадежное существование — от зарождения до угасания — на полтора века. Однако до Саргассова моря он так никогда и не добрался. Обстоятельства заставили его остаться в вечном ожидании своего часа.
Из всего этого мы можем сделать вывод, что время — ненадежный компаньон, и, как бы медленно ни текли секунды, жизнь проносится мгновенно: ты рождаешься и несешь в себе свое наследие, делаешь все возможное, чтобы освободиться от предначертанного, и, вероятно, тебе это даже удается, но в какой-то момент ты обнаруживаешь, что придется проделать весь путь туда, откуда ты появился, а если не успеешь, то нечто важное так и останется незавершенным, — и вот ты стоишь, пораженный этим внезапным озарением, и чувствуешь себя так, словно прожил всю жизнь в темном колодце, так и не поняв, кто ты на самом деле, — и в один прекрасный день выяснится, что уже поздно.
Как ставить вентерь
Мы жили в отдельном доме из белого кирпича: мама, папа, старшая сестра, младшая сестра и я. У нас были гараж, газон, фруктовые деревья и теплица, где мама с папой выращивали помидоры. У нас были отдельные комнаты и ванная с ванной, довольно большая кухня и гостиная с картинами на стенах, в которой никого никогда не было. У нас была телевизионная комната с большим диваном. У нас был подвал с прачечной и котельной. Еще у нас был огород, где росли картошка, морковь и клубника; был и компост, где всегда можно накопать червяков. У нас были теннисный стол, ткацкий станок и запасная морозилка, самогонный аппарат, который примерно раз в два месяца стоял в душевой кабине и пыхтел, распространяя по дому резкий запах солода. Во дворе росли яблоня и сливовое дерево, стоявшие идеально в линию, так что их можно было использовать как футбольные ворота. Еще у нас была песочница и беседка с пластиковой крышей, где во время дождя грохотало не хуже пулеметной очереди. Мы жили на улице, где все дома были построены одновременно. Нашими соседями были мясники, крестьяне, разводившие свиней, завхозы и водители грузовиков, и у всех было полно детей. Мы были как все — самыми что ни на есть обычными. Это было нашей единственной характерной чертой.
Еще в довольно раннем возрасте я осознал, что та жизнь, которую папа с мамой организовали для себя и нас, вовсе не была дана изначально. Оба они приехали из других мест и оказались здесь потому, что такие, как они, попали в волну, за три десятилетия перевернувшую всё. Они не поднялись до уровня высших классов. Весь класс, к которому они принадлежали, приподнялся. Три десятилетия социальных реформ перенесли рабочий класс — во всяком случае, часть рабочего класса — из батрацких домиков без земли и тесных квартирок в собственные дома с гаражом, машиной, фруктовыми деревьями и теплицами. Это был удивительный процесс, напоминавший морское течение.
Мой папа родился летом 1947 года. Его маме, моей бабушке, тогда было двадцать, и она уже отработала более шести лет. Отходив семь лет в школу, она прошла конфирмацию и затем, в четырнадцать лет, пошла работать прислугой. Утром на следующий день после конфирмации она села на велосипед и поехала на свою первую работу. Велосипед она купила в рассрочку за десять крон в месяц. Зарабатывала она пятнадцать.
Жила она с родителями и пятью братьями и сестрами. Родители были статарями — сельскохозяйственными рабочими, которых нанимали по контракту и оплачивали их труд натурой. Это была чуть приукрашенная разновидность крепостного права. Они жили в статарском домике. Три комнаты: кухня, спальня, где спали ввосьмером — по двое в каждой кровати, — и праздничная комната, куда по обычным дням никто не допускался. Туалет на улице, дровяная печь и окна, из которых сквозило. Отец, который бил своих домочадцев. Это были люди, ничего не имевшие, и, хотя систему в 1945 году отменили, они еще немало лет жили и работали примерно в тех же условиях. Статари знали свое место. Их дети — тоже.
Бабушка была красива простой народной красотой, часто улыбалась, у нее были робкие глаза с легким налетом тоски. В подростковые годы она успела поработать прислугой в десятке разных домов. Мыла посуду, вытирала пыль — с семи утра до семи вечера. Выходной в воскресенье плюс один вечер в неделю. Она спала одна в комнатке для прислуги, и ей там ужасно не нравилось — не нравилось быть прислугой, не нравилось быть чужой в доме других людей, не нравилось, что ее ругают, презирают, не нравилось ее подчиненное положение. Она все время тосковала по дому — по сестрам, братьям и детству.
Когда должен был родиться мой папа, она снова вернулась домой, а осенью того же года устроилась на работу в городе на резиновую фабрику. Работа на фабрике нравилась ей больше, чем роль служанки, однако тяжело было одной растить малыша. Получив два месяца отпуска в связи с рождением ребенка, она вынуждена была вскоре пойти работать, оставив моего папу на попечение родителей и младших сестер.
Ему исполнилось семь лет, когда они — папа и бабушка — переехали в новый дом, на хутор у реки, который я называю дедушкиным хутором.
Это было пасторское имение, которое церковь сдавала в аренду, со свинарником и полями, с огромным цветущим садом, которым занималась бабушка. Папе с самого начала пришлось учиться помогать по хозяйству, но ему нравился бокс и стрельба из рогатки. Он бегал через поле к реке и научился плавать, переплывая