Зигмунд Фрейд - Психоаналитические этюды
Предположение о наличии первичного позыва смерти или разрушения натолкнулось на сопротивление даже в психоаналитических кругах; я знаю, что существует склонность приписывать все, что в любви является опасным и враждебным, первоначальной биполярности ее собственной природы. Приводимые здесь соображения я сначала защищал лишь в виде опыта, но с течением времени они приобрели такую власть надо мной, что я больше не могу думать иначе. Я полагаю, что эти утверждения теоретически гораздо более применимы, чем все возможные иные; они многое упрощают, без пренебрежения фактами или насилования их, к чему мы и стремимся в научной работе. Я признаю, что в садизме и мазохизме мы всегда обнаруживали сильно сплавленные с эротикой проявления разрушительного первичного позыва, направленного как наружу, так и внутрь, но я никак не могу понять, как могли мы просмотреть вездесущность неэротической агрессивности и разрушительности и не предоставить ей подобающее место в толковании жизни. (Ведь разрушительная страсть, обращенная внутрь, если она эротически не окрашена, большей частью не поддается восприятию.) Я помню мое собственное сопротивление, когда в психоаналитической литературе впервые появилась идея первичного позыва разрушения и как много нужно было времени, прежде чем я стал способен ее воспринимать. И меня мало удивляет, что и другие ее отклоняли и продолжают отклонять. Даже дети неохотно слушают, когда им напоминают о врожденной предрасположенности людей ко «злу», к агрессии, к разрушению, а следовательно, и к жестокости. Ведь Бог создал людей по образу своего совершенства, и никто не хочет, чтобы им напоминали, как трудно бывает – несмотря на заверения представителей «Христианской науки» – совмещать неоспоримое существование зла со всемогуществом или всеблагостью Бога. Для оправдания существования Бога дьявол мог бы быть прекрасным козлом отпущения, он играл бы ту же психоэкономически облегчающую роль, как и еврей в мире арийских идеалов. Но даже и тогда Бога можно было бы привлечь к ответственности как за существование дьявола, так и за существование зла, которое он воплощает. Перед лицом этих трудностей каждому надлежало бы при удобном случае низко преклониться перед глубокой моральной природой людей; это помогает приобрести всеобщее расположение, и многое ему за это простится[34].
Понятие либидо снова может быть применено к проявлениям сил Эроса, чтобы отличить их от инстинкта смерти[35]. Правда, следует признаться, что таким образом нам еще труднее обнаружить этот «последний; о нем можно только догадываться, как о каком-то фоне, стоящем за Эросом; он от нас ускользает до тех пор, пока не выдает себя, выступая в сплаве с Эросом. В садизме, где он по-своему обходит эротическую цель, при этом, однако, полностью удовлетворяя эротическое устремление, нам удается получить самое ясное представление о его сущности и о его отношении к Эросу. Но даже тогда, когда он выступает без всяких эротических намерений, когда он себя проявляет в самом слепом разрушительном бешенстве, нельзя не заметить, что его удовлетворение связано с исключительно сильным нарциссическим наслаждением, так как оно дает «Я» утоление его давнишней жажды всемогущества. Умеренный и укрощенный, словно заторможенный, по цели разрушительный инстинкт, направленный на объекты, должен предоставить человеку удовлетворение его жизненных потребностей и господство над природой. Ввиду того что признание этого инстинкта покоится в основном на теоретической базе, следует полагать, что оно не полностью защищено и от теоретических возражений. Но так нам все это рисуется при современном состоянии наших представлений; дальнейшие исследования и размышления внесут, очевидно, в эту область окончательную ясность.
Во всем дальнейшем изложении я буду, следовательно, стоять на той точке зрения, что склонность к агрессии является первоначальной и самостоятельной инстинктивной предрасположенностью людей, и поэтому возвращаюсь к утверждению, что культура встречает в ней свое самое большое препятствие. В ходе этого исследования у нас уже сложилось представление о культуре как об особом процессе, захватывающем людей в своем течении, и мы все еще пребываем под впечатлением этой идеи. Добавим, что этот процесс служит Эросу, стремящемуся объединить сначала отдельных людей, затем семьи, затем племена, народы, нации в одно большое целое – человечество. Почему это так должно происходить – мы не знаем; просто такова активность Эроса. Человеческие массы должны быть либидозно связаны; одна необходимость, одни преимущества объединения в труде не могли бы их удержать вместе. Но этим предначертаниям культуры противодействует прирожденный первичный позыв человеческой агрессивности, враждебности каждого ко всем и всех к одному. Этот обнаруженный нами, наряду с Эросом, инстинкт агрессии является потом и главным представителем первичного позыва смерти, разделяющего с Эросом господство над миром. И теперь, мне кажется, смысл развития культуры перестал быть для нас неясным. Оно должно показать нам борьбу между Эросом и Смертью, между инстинктом жизни и инстинктом разрушения, как она протекает в человеческой среде. Эта борьба составляет существенное содержание жизни вообще, и поэтому развитие культуры можно было бы просто назвать борьбой человечества за существование[36]. И эту схватку гигантов наши нянюшки хотят заглушить «убаюкивающей сказкой о небесах!»[37].
VII
Почему мы не наблюдаем такой культурной борьбы среди наших родственников – животных? Мы об этом просто не знаем. Очень вероятно, что некоторые из них – пчелы, муравьи, термиты – боролись сотнями тысяч лет, прежде чем нашли те государственные установления, то разделение функций и те ограничения для индивида, которыми мы теперь у них восхищаемся. Характерным для нашего нынешнего состояния является, однако, подсказываемый нашим ощущением факт, что мы не могли бы быть счастливыми ни в одном из этих государств насекомых и ни в одной из ролей, предписанных в них отдельному существу. У других видов животных дело, возможно, могло дойти до временного равновесия между воздействиями внешнего мира и борющимися инстинктами, так что эволюция достигла какого-то застоя. Возможно, что у первобытного человека новая вспышка либидо вызвала новое же восстание разрушительного инстинкта. Здесь возникает много вопросов, на которые еще нет ответа.
Но один вопрос касается нас более непосредственно. Какими средствами пользуется культура для того, чтобы задержать противостоящую ей агрессию, обезвредить ее или, быть может, даже устранить? С некоторыми из таких способов мы уже познакомились, но еще, вероятно, не с наиболее важным из них. Мы можем их изучать на истории развития отдельного человека. Что с ним случается, когда он пытается обезвредить свою агрессивную страсть? Нечто очень странное, о чем мы бы и не догадались, хотя это и очень просто. Агрессия интроецируется, становится частью внутреннего мира, т. е., собственно говоря, направляется туда, откуда и произошла, она направляется против собственного «Я». Там она перехватывается частью «Я», которая как «сверх-Я» противопоставляет себя остальной части «Я» и, уже как совесть, осуществляет по отношению к «Я» такую же готовность к агрессии, какую «Я» охотно удовлетворило бы за счет других, чужих индивидов. Напряжение между усиленным «сверх-Я» и подчиненным ему «Я» мы называем сознанием вины; оно проявляется в потребности наказания.
Культура, таким образом, побеждает опасные агрессивные страхи путем их ослабления, она обезоруживает их и оставляет под наблюдением инстанции, находящейся внутри самого этого индивида, наподобие оккупационной власти в побежденном городе.
Происхождение чувства вины психоаналитик представляет себе иначе, чем психолог, но и ему не так легко отдать в этом отчет. Сначала, как только задается вопрос, как возникает чувство вины, получаешь ответ, на который трудно возразить: человек чувствует себя виновным (набожный человек сказал бы «грешным»), когда делает что-либо, признаваемое «злом». И тут становится ясным, как мало дает такой ответ. После некоторого колебания к этому может быть добавлено: виновным может считать себя и человек, который не сделал ничего плохого, но обнаружил у себя намерение это сделать; и тогда встает вопрос: почему в данном случае умысел приравнивается к исполнению? Оба случая, однако, предполагают, что уже заранее признается предосудительным и долженствующим быть неосуществленным. Как человек приходит к такому решению? Следует сразу же отклонить первоначальную, так сказать, прирожденную способность отличать зло от добра. Зло очень часто совсем не является для «Я» вредным или опасным, наоборот, иногда также и чем-то желательным, доставляющим удовольствие. В этом проявляет себя, следовательно, стороннее влияние; оно определяет, что следует называть добром и что – злом. Ввиду того что собственное чувство не повело бы человека по этому пути, у него должно быть какое-то соображение, по которому он под это чуждое влияние подпадает. Его легко обнаружить в беспомощности человека и в его зависимости от других; его можно лучше всего обозначить как страх перед утратой любви. Если человек теряет любовь того, от кого он зависит, он теряет и его защиту от многих опасностей, а главное, подвергается риску, что этот превосходящий его проявит свое превосходство над ним в форме наказания. Зло, следовательно, первоначально есть то, что грозит нам утратой любви; из опасения такой потери мы должны его избегать. При этом не имеет большого значения, совершили ли мы уже это зло или только собирались его совершить; в обоих случаях грозит опасность, что авторитетная инстанция это вскроет и будет вести себя в обоих случаях одинаково.