Рождение разума. Загадки нашего сознания - Вилейанур Субраманиан Рамачандран
Кроме того, в неврологии существует конфликт между двумя подходами: 1) «исследование одного случая» или тщательное изучение лишь одного-двух пациентов с одним и тем же синдромом; 2) анализ большого количества пациентов и статистические выводы. Иногда придираются к тому, что, изучая только отдельные случаи, легко пойти по неверному пути, но это чепуха. Большинство неврологических синдромов, которые прошли испытание временем, например основные виды афазии (нарушения речи), амнезии (изученные Брендой Милнер, Элизабет Уорингтон, Ларри Скуайром и Ларри Вейскранцем), ахроматопсия (корковая цветовая слепота), синдром «игнорирования», синдром «слепозрения», комиссуротомия (синдром «расщепления мозга») и так далее, изначально были открыты при тщательном изучении отдельных случаев[10]. И я действительно не знаю ни одного синдрома, который был бы найден в результате усредненных результатов, полученных из большой выборки. На самом деле лучшая стратегия – начать с изучения индивидуальных случаев, а затем убедиться в том, что наблюдения достоверно повторяются у других пациентов. Это справедливо для открытий, описанных в этих лекциях, – как, например, фантомные конечности, синдром Капгра[11], синестезия и синдром «игнорирования». Эти открытия удивительным образом подтвердились на примерах других пациентов и согласовались с исследованиями нескольких лабораторий.
Мои коллеги и студенты часто спрашивают меня: когда я стал интересоваться работой мозга и почему? Непросто проследить за появлением интересов, но попробую. Я заинтересовался наукой приблизительно в 11 лет. Помню себя довольно одиноким и необщительным ребенком, правда, у меня был один очень хороший товарищ по увлечению наукой в Бангкоке, его звали Сомтау Сушариткул («Сомтау» значит «печенье»). Однако я всегда чувствовал отзывчивость природы, и, возможно, наука была моим «уходом» от социального мира с его произволом и парализующими устоями.
Я проводил массу времени, собирая морские раковины, геологические образцы и ископаемые окаменелости. Мне очень нравилось заниматься археологией, криптографией[12] (индуистскими рукописями), сравнительной анатомией и палеонтологией. Я был в необыкновенном восторге, оттого что крошечные косточки внутри наших ушей, которые мы, млекопитающие, используем для усиления звука, исходно эволюционировали из челюстных костей рептилий.
В школе меня увлекали занятия химией, и я часто смешивал реактивы, просто чтобы посмотреть, что произойдет (горящий кусок магниевой ленты, погруженный в воду, продолжал гореть и под водой, выделяя кислород из Н2O). Другой моей страстью была биология. Однажды я пытался положить сахар, жирные кислоты и аминокислоту в «рот» дионее[13], чтобы увидеть, что заставляет ее закрываться и выделять пищеварительные ферменты. Я проводил эксперименты, чтобы посмотреть, будут ли муравьи прятать и поедать сахарин, демонстрируя такой же энтузиазм, как при употреблении сахара. Могут ли молекулы сахарина «обдурить» вкусовые луковицы муравьев, как обманывают наши?
Все эти искания, «викторианские» по духу, были далеки от того, чем я занимаюсь сегодня – от неврологии и психофизиологии. Тем не менее эти детские увлечения не могли не оставить во мне неизгладимый след и глубоко повлияли на мою «взрослую» личность и стиль занятий наукой. Посвящая себя этим сокровенным занятиям, я чувствовал, что нахожусь в параллельном мире, в котором живут Дарвин и Кювье, Хаксли и Оуэн, Вильям Джонс и Шампольон. Эти люди были для меня гораздо живее и реальнее, чем все окружающее меня. Наверное, это бегство в свой собственный мир позволило мне чувствовать себя скорее кем-то особенным, нежели нелюдимым, «странным». Оно позволило мне подняться над скукой и монотонностью – обыденным существованием, которое большинство людей называют «нормальной жизнью», – и попасть туда, где, по словам Рассела, «хотя бы один из наших благородных импульсов способен убежать от сумрачной ссылки в реальный мир».
Такой «побег» особенно поощряется в Калифорнийском университете в Сан-Диего – место почтенное и в то же время удивительно современное. Его программу по неврологии Национальная академия наук США считает лучшей в стране. Если добавить сюда Солковский институт (Salk Institute) и Институт нейрофизиологии Джералда Эдельмана (Gerry Edelman’s Neurosciences Institute), то концентрация неврологов в «долине нейрона» Ла-Холья[14] получится самой высокой в мире. Я не представляю себе более стимулирующей среды для того, кто интересуется работой мозга.
Наука особенно привлекательна, когда находится в младенческом возрасте, когда исследователи все еще движимы любопытством, пока она не стала рутинной работой «с девяти до пяти». К сожалению, теперь это уже не подходит для большинства таких успешных областей науки, как физика элементарных частиц или молекулярная биология. Сегодня можно часто встретить статью в журналах «Science» или «Nature», написанную 30 авторами. Меня это не радует (догадываюсь, что и авторов тоже). Это одна из двух причин, по которым меня инстинктивно притягивает традиционная неврология, где можно задавать наивные вопросы, начиная с первичных принципов – очень простых вопросов, приходящих в голову даже школьнику, но которые могут смутить и эксперта. Это сфера, где все еще возможно проводить «ремесленные» исследования в стиле Фарадея и приходить к удивительным результатам. Безусловно, многие из моих коллег вместе со мной видят в этом шанс возродить золотой век неврологии – век Шарко, Джона Хьюлингса Джэксона, Генри Хэда, Лурии и Голдстейна.
Вторая причина, по которой я выбрал неврологию, представляется более тривиальной – та же, по которой вы купили эту книгу. Нас, как человеческих существ, больше интересуем мы сами, чем что-либо другое, а эти исследования приводят к сердцевине вопроса о том, кто мы есть. Неврология увлекла меня после обследования моего самого первого пациента в медицинском институте. Это был мужчина с псевдобульбарным[15] параличом (разновидность инсульта), который попеременно то бесконтрольно плакал, то смеялся каждые несколько секунд. Меня поразила такая быстрая смена состояния человека. Я гадал, был ли это невеселый смех, «крокодиловы слезы», или он действительно попеременно чувствовал радость и печаль, подобно маниакально-депрессивному больному, только в сжатом виде?
Позже в этой книге мы не раз будем задавать такие вопросы: что вызывает фантомные боли; как мы формируем образ тела; существуют ли универсальные художественные законы; что такое метафора; почему некоторые люди «видят» музыкальные звуки в цвете; что такое истерия и др. На некоторые из этих вопросов я отвечаю, но на остальные могу дать исключительно уклончивый ответ, как, например, на такой большой вопрос: «Что такое сознание?».
И все-таки, невзирая