Франсуаза Дольто - На стороне ребенка
Если ребенка привлекают к кино– или фотосъемкам или к каким-либо другим испытаниям, весьма возможно, что его волнение можно значительно уменьшить обстоятельными разъяснениями – предупредить его, что на него будут смотреть, пока он работает, играет и ест, а кроме того, сказать ему, зачем и кому это нужно. Исследователь сам может подтвердить ребенку, что ему в самом деле нужно снимать на пленку детей для продолжения своей работы. Бессмысленно заявлять экспериментаторам: «Ставьте опыты на своих детях, а не на чужих!» В сущности, почему подопытными кроликами должны служить дети исследователя, а не кто-то еще? В конце концов, дети биолога или психолога – не его личная собственность.
Но может, нелишне было бы призвать их к известной деликатности, предлагая в каждом случае один нехитрый вопрос: «А проделали бы вы этот опыт над своими собственными детьми?»
Кинокамера-насильник
Сколько поколений в XX веке были убаюканы сказочкой о долгой ночи, в которую погружен новорожденный! Педиатры и психологи, специалисты по раннему возрасту, установили правила на всё – на первую улыбку, на первое узнавание собственного отражения в зеркале. И на подражание жестам воспитателя.
Рене Заззо, блистательный продолжатель дела А. Валлона, своего учителя на отделении психологии в Сорбонне, считая, что французские коллеги чересчур увлечены теоретическими спорами, уделял больше внимания своим англо-саксонским и канадским собратьям, ценя их экспериментаторскую работу.
Однажды он сообщил своим коллегам о том, что заметил, наблюдая за собственным внуком: представьте, в возрасте трех недель тот показал ему язык.
Померещилось? Вольная интерпретация случайной мимики? Чтобы удостовериться, Рене Заззо провоцирует реакцию. Он показывает младенцу язык. Тот отвечает тем же.
Даже его учитель не поверил в этот факт. На протяжении двадцати лет руководители психологической службы во Франции не желали принимать в расчет этого жеста у младенцев, хотя он повторялся постоянно. Двадцать лет голос Рене Заззо был гласом вопиющего в пустыне. Ему возражали, что этого не может быть, потому что ребенок не может видеть того, кто строит ему гримасы, даже если лицо наблюдателя находится совсем близко от его лица[93].
Думаю, мы не можем говорить о поле зрения у грудного младенца, но на очень коротком расстоянии он наверняка располагает неким полем восприятия.
Сегодня официальная экспериментальная психология допускает, что грудной младенец способен имитировать мимику взрослого.
Эксперименты скорее подтверждают то, что мы знали раньше, а не открывают нам новые факты. Я давно утверждала, что ребенок узнает свою мать при помощи обоняния, но встречала только насмешки и скептицизм. И вот, наконец, на одном конгрессе меня окликает профессор Монтанье, проводящий в Безансоне опыты в детском саду (первый и второй год): «Мадам Дольто, а я доказал, что вы были правы насчет запаха матери. Тридцать лет я считал, что вы сочиняете, что этого не может быть. Но сейчас вы увидите фильм, который подтверждает, что это бесспорный научный факт». Что показывает нам фильм профессора Монтанье? В детском саду, в помещении, где идут занятия с детьми, легко отличить маленьких лидеров, детей с лучшей адаптацией к внешней среде, тех, которые уже овладели своей сенсорной системой, от других, более пассивных. В какой-то момент ставят опыт на запах матери. На маленький шкафчик кладут белье, которое носила мать лидера. Реакции всей группы снимают на пленку. Мы видим лидера, который отделяется от остальных, прекращает игру, начинает кружить по комнате, а потом забивается в уголок, сворачивается клубочком в позе зародыша и сосет палец… Потом мы видим, как девушка убирает белье с запахом его матери, и ребенок потихоньку встает, вынимает изо рта палец, как будто очнувшись от сна, начинает вести себя, как обычно, и вновь обретает свой авторитет у других. Это поразительно! Но если ребенок-лидер, когда в окружающем его пространстве помещают запах его матери, теряет интерес ко всем занятиям, то пассивный, плохо адаптированный, заторможенный ребенок, наоборот, отказывается от прежних привычек и становится веселым, бодрым, живым; он увлеченно играет с другими детьми, он активен, подвижен… Стоит лишь убрать из комнаты запах его матери, он тут же впадает в обычную пассивность.
Все это я знала. Нужно ли было прибегать к таким средствам, чтобы это доказать? Я считаю, что этот опыт, странный и излишне опасный, может обернуться травмой для детей-подопытных кроликов. Я напрямик сказала профессору Монтанье: «Но ведь это то же самое, как если бы вы показали какому-нибудь взрослому, сидящему в компании друзей, призрак его матери, какой она была, когда ему было пять-шесть лет: и вот перед ним этот провоцирующий и невероятный призрак, и человек перестает понимать, где он… Вы полностью отрываете ребенка от действительности, подвергая его такому испытанию, заставляя встретиться с призраком той особой, исключительной связи, которая существовала, когда ему было от ноля до трех месяцев и когда с другими его связывало только обоняние. Неудивительно, что бодрый, продвинутый ребенок, которого внезапно насильно подталкивают к такой регрессии, принимается сосать палец – замену материнской груди, и ищет прибежища в позе зародыша. По моему мнению, этот ребенок на две минуты был превращен в аутиста[94]. Запах исчезает, и он возвращается к реальности. А другой ребенок, зависимый и пассивный для своих лет, испытывает что-то вроде галлюцинаторного возбуждения: его мать, от груди которой он был оторван (в достаточной степени страдая от этой оставшейся в прошлом фузионной[95] связи), – внезапно оказывается здесь, с ним. Он чувствует себя в полной безопасности… Но затем он возвращается к ущербному состоянию отрешенности, в котором привык черпать безопасность. В этой манипуляции есть нечто пугающее.
Профессор Монтанье ответил мне, что таков единственный способ проверить на опыте научную интуицию. «Может быть. Но, – возразила я, – каковы последствия для ребенка?» В психологии, как и в медицине, прежде чем экспериментировать над человеком, необходимо удостовериться, что тем самым не наносишь вреда. В противном случае следует воздержаться от опыта.
Не лучше ли было бы, исследуя ребенка, привлекать самого ребенка в союзники? Если и впрямь, чтобы не застрять на функциональном этапе обучения мышлению по Пиаже[96], необходимо изучать скрытые возможности ребенка и приобретенные им на разных стадиях психического развития свойства, – не лучше ли, во избежание большего зла, делать это с ведома ребенка?
Если бы врач, опекающий ребенка, по крайней мере объяснял ему сразу после окончания опыта, что происходило и зачем надо было «играть в эту игру»!
Если обследование ребенка никак не согласовано с его желанием, это значит, что ребенка просто подчиняют желанию взрослого; его заставляют играть роль предмета, доставляющего взрослому удовольствие. В данном случае удовольствие взрослого – это, выражаясь по-научному, вуайеризм[97]. И потом, какова роль, в которой бессознательно, не отдавая себе в этом отчета, оказалась воспитательница, сообщница профессора Монтанье?
Так, значит, выхода нет? В сущности, велика ли разница между наблюдениями, которые производятся без ведома ребенка, и наблюдениями, в которых он сам участвует… А нельзя ли соблюдать определенную этику эксперимента?
Это крайне деликатный вопрос. Возможно, демонстрация любительского фильма, снятого в семье, может помочь ребенку взглянуть на ситуацию со стороны, начиная с момента, когда появляется то, что мы называем комплексом Эдипа, и ребенок навсегда прощается с детством. Но даже такие образы небезопасны. Приведу в качестве примера маленький фильм, снятый во время наших каникул. Наш старший сын, которому было два с половиной года, указал пальцем на экран: «Погляди, я поливаю цветы, а Ж. (его брат) играет в мяч с дедушкой». Я поправила: «Нет, давай посмотрим еще раз, и ты увидишь, что я сижу, а твой брат стоит возле меня; тем летом он еще очень плохо умел ходить. Это ты играешь в мяч с дедушкой, а цветы поливает П., твой дядя». Ребенок, не отвечая, помрачнел и внезапно, хлопнув дверью, выскочил из комнаты, где мы смотрели фильм, убежал в свою комнату, также хлопнув дверью, и больше уже не выходил к нам до самого обеда. И потом уже, по воскресеньям, когда мы смотрели фильмы, он никогда к нам не присоединялся. «Нет, я лучше поиграю», – говорил он. А потом как-то раз он пришел к нам, когда мы смотрели тот же фильм, и, глядя на дядю, поливавшего цветы, сказал мне (а я уже и думать забыла об этой истории): «Помнишь, когда я был маленький, я не хотел верить, что я – это я». Но теперь он уже мог взглянуть на это прошлое со стороны, и ему было занятно увидеть себя и вспомнить то, что было раньше. Теперь он сознавал себя шестилетним ребенком, а потому не смешивал себя с трехлетним малышом и смеялся, видя себя трехлетним; он знал, кто он такой, со своей сложившейся индивидуальностью, которую сам ощущал. Но когда ему еще не было трех лет, он желал видеть себя в действии, которое больше соответствовало его стремлению к росту, стремлению быть мужчиной. А что в этом, по преимуществу «мочеиспускательном» возрасте больше соответствует стремлению быть мужчиной, чем обращение с огромным шлангом и поливка цветов? Он скорее не мог, чем не хотел себя узнать. Я его оскорбила, сказав ему правду, я ввергла его в состояние «не могу». И все же поддакивать и говорить: «Да, мой родной, это ты поливаешь цветы, а с дедушкой играет твой братик», – безусловно, этого делать не следовало. Это было бы издевательством над ним. Я полагаю, что есть испытания, через которые детям неизбежно надо пройти, лишь бы только родители не обрушивали на них замечания вроде: «Какой же ты глупенький!» Я сказала ему: «Смотри внимательно. Сейчас отец покажет фильм сначала». И меня удивило его бегство, которое для него оказалось спасительной реакцией: он ушел играть к себе в комнату и тут же обрел душевное равновесие. Для него этот опыт – посмотреть на летние каникулы спустя всего три месяца – не представлял никакого интереса. А позже, годам к шести, наоборот, он веселился, глядя на себя маленького. Гораздо охотнее дети рассматривают семейные фотографии.