Борис Цирюльник - О стыде. Умереть, но не сказать
Мы беседовали с Суфиром о политике и литературе. Он рассказывал мне о Марокко, о великолепии тамошних городов, богатстве культуры. Я так никогда и не узнал, каким образом его отец заработал столько денег, заставлявших страдать его сына.
Я изложил ему свои политические убеждения — разумеется, они были левыми, — мы часто спорили с товарищами, и я никогда не стыдился нашей смелости и нашей трусости. Я никогда не вспоминал вслух о прорехах — в брюках, в подошвах ботинок, в крыше моей комнаты. А он, этот богатый чужак, никогда не говорил об оторванности от своих корней. Я, будучи чужаком бедным, тоже никогда не рассуждал о корнях. Наш стыд был молчаливым, словно мы заключили тайное соглашение. Мы обменивались переживаниями, которые можно было доверить друг другу, однако скрывали те страдания, которые нельзя облечь в слова. Мы произносили «я» с наслаждением, если речь шла о Марокко, Центральной Европе, кино и литературе. Однако, несмотря на все эти рассказы и доверенные друг другу переживания, наши внутренние миры никогда полностью не вмещались в это «я».
Необходимо было молчать о том, что часть наших душ покрыта плесенью, необходимо было обмениваться лишь приятными воспоминаниями о времени, проведенном вместе, и о нескольких мгновениях счастья. Стыд, образовывавший кисты в глубинах совести, поделил наши дружеские связи надвое: одна часть предполагала разговоры и дружбу, другая, молчаливая, отравляла жизнь каждого из нас. Если бы мы вдруг утратили хоть малейшую частичку нашей смелости, с губ могло непроизвольно сорваться какое-нибудь слово, демонстрирующее изнанку нашей разорванной души, а тело произвести жест, обнажающий дыру на брюках.
Без малейшего намека на дружеское расставание Суфир внезапно уехал с набережной Конти. Потом мне рассказали, что его отец арестован. Бежать моего друга вынудил стыд: он и подумать не мог о том, чтобы посмотреть мне в глаза.
Ален женился снова, заработал много денег и разбился, несясь на полной скорости в спортивном автомобиле; он так никогда и не испытал ни малейшего чувства стыда.
Шестьдесят лет спустя, в порту Ля Пти Мер в Ля Сене, недалеко от Тулона, я болтал с Лораном, пока тот менял доску в моей провансальской плоскодонке. Эти суденышки — настоящие произведения искусства, но поскольку они построены из дерева, о них постоянно нужно заботиться, иначе неизбежна течь. Лоран рассказал мне, что ходил в местную школу — здесь, в портовом квартале. Его родители были глухими и не могли разговаривать. Он признался, что умирал от стыда, видя хорошеньких мамочек, подзывавших к себе детишек; а потом вдруг сдавленно произнес: «Тогда я не понимал, какой невероятный подарок родители сделали мне своей самоотверженной привязанностью, невзирая на все проблемы. Мне стыдно, что я их стыдился. Сегодня я горжусь ими».
В Ля Сене много итальянских детей. Их отцы приехали сюда работать на верфях, рыболовецких судах и цветочных полях. Фели в детстве регулярно слышала от отца историю о том, как он был вынужден бежать из Италии. В 1920 году он служил жандармом в Генуе и получил приказ стрелять в бастовавших рабочих. «Когда я понял, что должен стрелять, то позеленел, обделался и опустил ружье», — звучал один и тот же рассказ. Маленькой девочке сложно восхищаться отцом, позеленевшим от страха и наделавшим в штаны. Любой ребенок предпочел бы, чтобы его отца, проявившего героизм в каком-нибудь сражении, наградили орденом посреди многолюдной площади. Став историком, Фели изучала рапорт немецкого офицера, расстрелявшего четыре сотни цыганских евреев в отместку за убитых партизанами сослуживцев. В конце он написал: «Подумать только, каждый вечер я вспоминаю об этом»[1]. Этот документ неожиданно полностью изменил свой смысл, когда Фели сопоставила его с воспоминанием об отце, «позеленевшем от страха». «Я сразу же подумала о нем — о том, как он наделал в штаны и категорически отказался убивать себе подобных»[2].
Тот позеленевший от страха жандарм, Джузеппе де ла Рокетте, не был героем и даже антифашистом. «Откуда взялся в нем этот отказ убивать, совершить нечто, способное разрушить наше внутреннее „я“?» — задается вопросом Фели[3]. Возможно, этот человек не был настолько образован, чтобы поддаться фашистской риторике, но в любом случае его личность оказалась достаточно независимой, чтобы не подчиниться ей. Простая мысль о том, что ты можешь убить себе подобного — невинного человека, — разрушает наше «я». С точки зрения Джузеппе, это убийство выглядело абсурдным.
В ту же самую эпоху (1939–1942 гг.) бойцы 101-го резервного батальона немецкой полиции[4] получили приказ убить еврейских и цыганских детей в районе Лодзи в Польше. Большинство выполнили приказ превосходно. «Помню первые казни. Это всегда выглядело одинаково… По правде говоря, в самом начале они не отдавали нам приказы убивать на месте, довольствуясь, скорее, тем, что просто намекали: с подобными людьми нечего церемониться…»[5] Вскоре убийство превратилось в рутину. Меньшинство, имевшее право не участвовать в казнях, почти извиняясь, признавалось, что у них нет силы исполнять подобные приказы. Употребление слова «исполнять» для обозначения цели происходящего придает исполнителю статус винтика в системе, ориентированной на победу. Офицеры батальона могли бы заявить, что их люди «подчинились приказам», — однако выбор слова «подчиняться» означал бы слабую сознательность, тогда как слово «исполнять» предполагает ощущение механической силы. Следует гордиться исполнением приказа, который приближает победу и очищение. Мы стыдимся подчиняться приказам, которых не понимаем. Эти бравые бойцы 101-го резервного батальона, торговцы чаем, столяры, мелкие предприниматели, бывшие коммунисты, охваченные национал-социалистической эйфорией, испытывали удовольствие от исполнения приказов. Они гордились тем, что приближают победу нацизма и участвуют в очищении общества, в то время как те, кто не рискнул участвовать в казнях, почти стыдились того, что не нашли в себе необходимой силы. Их неучастие сделало работу 101-го батальона менее эффективной — то есть они не могли разделить успех операции, почти что предали своих товарищей, оставив их один на один с приказом убивать. Менее 20 % этих полицейских отказались стрелять в детей. Хотя имели на это право. Лейтенант Бюхман, тридцати восьми лет, член национал-социалистической партии, заявил, что он не будет убивать невинных. Как и следовало ожидать, ему просто доверили исполнение другого приказа. Никакого героизма, неповиновения — лишь немного стыда от того, что не нашел в себе ментальной силы, отличавшей других полицейских, и тем самым лишил весь отряд чувства солидарности.
Джузеппе, итальянский полицейский, измарал брюки, потому что в его голове обыкновенная мысль об убийстве себе подобного — ради выполнения приказа, лишенного смысла, — вызвала отклик в теле, направив сигнал, атаковавший сфинктер. Джузеппе не стыдился своей слабости. Понятно, что его маленькая дочь предпочла бы узнать о героизме своего отца, однако, достигнув интеллектуальной зрелости, она ощутила, как ее стыд превращается в гордость.
Бравые бойцы 101-го батальона немецкой полиции не стыдились казнить людей одного за другим — на улицах, в больницах и школах, — всего было казнено 83 тысячи человек. Правда, они не могли гордиться теми, кто не нашел в себе силы повиноваться. Неразборчивость в выборе средств заставила исполнителей относиться к себе подобным с доверием, тогда как слабаки, не испытавшие общего экстаза, ощутили себя почти предателями.
Джузеппе представлял людей такими же, как он сам, и потому он не мог их убивать. Тогда как исполнители массового убийства не считали себя виновными в смерти хотя бы одного человека. Эти полицейские попросту чистили ряды общества от stück[6], паразитов, отребья, не имеющего ничего человеческого.
Стыд, это ядовитое чувство, этот нарыв в душе, не является окончательной эмоцией. Он может вдруг превратиться в чувство гордости, если наша жизнь продолжается или когда мы занимаем надлежащее место в своей культурной среде.
Я знаю вещества, вызывающие необъяснимые приступы бешенства, напитки, вызывающие беспричинную эйфорию. Но не знаю ничего, что искусственным образом порождало бы стыд, — поскольку это чувство присутствует в подсознании неизбывно. В моем закрытом внутреннем театре я вывожу на сцену то, о чем не могу сказать вслух, поскольку опасаюсь того, как вы это воспримете.
«Нет необходимости изменять факты… Речь постоянно идет лишь о том, чтобы сорвать покров тайны, признаться… Гордый стыд… превращение судьбы пассивной в судьбу направляющую»[7].
Значит, из этого состояния можно выйти?
Глава 1