О смысле жизни - Виктор Эмиль Франкл
А что бы произошло, если бы я действительно умер в лагере? На следующее утро при построении в какой-то пятерке кто-нибудь, с виду бесстрастно, стоя в обычной позе – втягивая голову от мороза в поднятый воротник, высоко задрав плечи, – шепнул бы соседу: «Франкл вчера умер». И самое большее, что ответил бы ему сосед: «Хм».
И тем не менее: никакое страдание не подлежит измерению и сравнению, поскольку по самой своей природе страдание, человеческое страдание, страдание конкретного человека устроено так, что его «масштабы» определяются только самим человеком. Оно столь же уникально и неповторимо, как каждый уникальный человек. Уникален человек, уникально и его страдание.
Так что заведомо бессмысленно говорить о какой-то классификации страдания, о различиях между его видами, но есть действительное и существенное различие между страданием бессмысленным и осмысленным. Однако – думаю, вы это уже усвоили из предыдущих лекций – такое отличие опять же целиком определяется самим человеком: от человека, и только от него самого зависит, будет ли его страдание иметь смысл. А как обстоит дело со страданием тех людей, которые, как мы слышим, так усердно уверяют, что они, мол, «тоже страдали» и, дескать, «ни о чем не знали». Видите ли, как раз утверждение, будто человек ни о чем не знал, кажется мне безусловным критерием для того, чтобы отнести страдание к разряду бессмысленных. Почему? Потому что оно возникает из этически неверного истолкования ситуации. И о таком неверном истолковании я сейчас намерен повести речь – не потому, что мне кажется правильным включить в обсуждение современную политику, но потому, что я считаю необходимым дополнить «метафизику повседневности», о которой мы говорили до сих пор, «этикой повседневности».
Мы прежде задавались вопросом: «Почему оказалось возможным это незнание?», и пришли к выводу о неверном истолковании проблемы. Но если мы зададимся вопросом: «Зачем существует это незнание?», то, вероятно, обнаружим, что речь идет о нежелании знать. А в основе нежелания – бегство от ответственности. Однако человек здесь и сегодня бежит от ответственности. В бегство его обращает страх принять коллективную вину. Ведь его огульно объявят виновным как соучастника дел, в которых он лично не участвовал, о которых зачастую действительно «ничего не знал». Должен ли порядочный человек быть призван к ответу за то, что сотворили другие, пусть даже они являются гражданами той же самой страны? Разве этот порядочный гражданин не был, скорее, и сам жертвой чужих преступлений, объектом террора, который осуществлялся правящими, господствующими слоями его народа, и ничего не мог противопоставить этому террору – разве он сам подлинно от него не страдал? Не будет ли постулирование коллективной вины регрессом к тому самому мировоззрению, с которым мы как раз намерены бороться? К мировоззрению, объявляющему виновным конкретного человека лишь потому, что другие представители группы, к которой он принадлежит по воле случая, совершили какие-то действительные или мнимые преступления? Не кажется ли нам ныне – наконец-то! – нелепой сама идея притягивать кого-то к ответственности лишь в силу его национальности, родного языка или места рождения? Это столь же нелепо, как ставить человеку в вину его большой или малый рост. Если какое-то преступление совершил человек ростом 164 сантиметра, что ж, и меня заодно повесить, если мой рост совпадает с его?
Но здесь требуется провести принципиальную границу: необходимо различать коллективную вину и коллективную ответственность. Приведу вам пример, точнее аналогию, и сразу же станет ясно, что я имею в виду. Вообразим, что у меня случился приступ аппендицита. Моя ли в том вина? Разумеется, нет, и все же, что будет, если понадобится операция? В таком случае я окажусь должен врачу, который проведет операцию. То есть у меня появится ответственность за то, чтобы оплатить счет от больницы. Значит, существуют и долг, и «ответственность без вины». Примерно так же обстоит дело с коллективом людей, которые как коллектив были освобождены от террористического режима. Они не могли освободить себя сами – пришлось вмешаться другим коллективам, свободно живущим народам, им пришлось пожертвовать лучшими своими людьми, молодыми людьми, чтобы освободить народ, беспомощно подчинявшийся своему руководству, от этого самого руководства. Эта беспомощность сама по себе не вина, но разве не уместно, не справедливо требование – заплатить за такое освобождение той или иной жертвой со своей стороны, ощущать свою со-ответственность, даже если конкретный человек не со-виновен и сознает свою невиновность?
Чтобы вполне понять заключительную часть этой психологии, проследуйте вместе со мной в прошлый год, в момент после освобождения концлагеря в Тюркхайме, в тот весенний вечер, когда я под закатным солнцем брел одиноко в располагавшийся неподалеку от лагеря лесок. Там по совершенно нелегальному распоряжению коменданта нашего лагеря – того эсэсовца, которого я упоминал в первой лекции, того, кто из собственного кошелька оплачивал лекарства для «своих» заключенных, – закопали умерших в лагере товарищей и вопреки полученным указаниям не предали забвению, но на тонких юных елях за массовыми захоронениями кто-то ободрал кору и свинцовым карандашом аккуратно нацарапал их имена. Если бы вы тогда оказались там, то поклялись бы вместе со мной позаботиться о том, чтобы отныне в нашу жизнь, спасшихся, вплавилась наша общая вина – да, общая вина нас всех! Ибо мы, выжившие, знали безусловно, что лучшие из нас оттуда не вышли – лучшие именно те, кто не вернулся! И мы не можем считать свое спасение ничем иным, кроме как незаслуженной милостью. Задним числом заслужить эту милость, хоть наполовину стать ее достойными – вот что мы должны умершим товарищам. И выплатить этот долг представлялось возможным, лишь пробуждая, расшевеливая совесть – и других людей, и свою.
То, что ждало узника после выживания, то, что ждало его после освобождения, когда он возвращался домой, увы, часто побуждало забыть эту клятву. Но случались в его жизни моменты – и это моменты определяющие, – когда он вспоминал, в чем он себе поклялся: каждый кусочек хлеба, возможность лечь спать в свою кровать, и то, что ему не придется утром вставать на построение, и жить в постоянном страхе перед смертью – благословлять все это. Все для него стало относительным по сравнению с тем опытом – все, в том числе и несчастье. Он, который,