Записки педагога: Осовободите слона! - Макарова Елена А.
— Нет. Она же не настоящая.
— Никаких Баб-Яг на свете не бывает,— смеются дети, а Гоше страшно. Он даже вылепленного крокодила боится.
Показываю детям, как лепится крокодил.
Гоша повторяет за мной все движения, приговаривает. «Вот он увже пашть рашкрыл…», и как отбросит от себя крокодила. «Жакройте, жакройте ему рот!» — просит. Он теперь и слово-то «пасть» боится произнести, заменяет на «рот».
Играем в кошки-мышки. Гоша стоит в стороне, вращая вытаращенными глазами туда-сюда, словно наблюдает за пинг-понговым шариком в игре. Вжался в стену, смотрит на веселую беготню округлившимися от ужаса глазами.
— Ты чего, Гоша, мы же играем.— Я затеяла эти кошки-мышки для того, чтобы обратить внимание детей на сам характер человеческого движения, а то они лепят все застывшее.
— Шейчас, поймают, шейчас,— шепчет.— Не хочу, не хочу, не хочу,— закрывает глаза ладонями.
Приходится прекратить игру.
Когда Гоше ниоткуда не грозит опасность, на него нисходит блаженный покой. Верхние веки наплывают на зрачки, покрывают их до середины, улыбка застывает в витых углах рта, обнажаются крупные передние зубы с расщелиной посредине. Гоша о чем-то грезит, он уже не с нами, он там, где нам не бывать.
В такие минуты он поет, тихо-тихо, подкрадешься из-за спины и слушаешь эту музыку, прозрачную, дребезжащую, как воздух в морозный день.
— А вы жнаете фто? — пробуждается Гоша от грез.— Когда я вырофту, мне купят флейту, нафтоящую. Я увже умею швиштеть. Фше флейтифты должны уметь швиштеть. Хотите пошвищу?
Закрыв глаза и запрокинув голову, Гоша высвистывает мелодию с пластинки «Играет Франциско Гойя», гитарную музыку в переложении на свист. Чисто, ни одной фальшивой ноты. Большой рот собран в трубочку, Гоша перебирает пальцами, играет на воображаемой флейте, настоящую-то ему подарят, когда он вырастет!
— Шбився,— вздыхает Гоша, хотя никто не заметил сбива.— Жубы уштали. Шкорей вы вырашти! — мечтает он.
— Вы Гошина… (Мама? Бабушка? Женщина в летах, желтая кожа обтягивает резкие скулы, глаза тусклые в темных запавших глазницах, рот живой, полнокровный, Гошин.).
— Мама,— помогает мне, видно привыкла к тому, что ее принимают за его бабушку, больно уж резок контраст: яркий ребенок и тусклая, как пожухлый осенний лист, мать.— А что, он плохо себя ведет? На него все педагоги жалуются.
— Нет. Ваш Гоша необыкновенный. И в какой раз мелькнула мысль: расхожее словцо «необыкновенный», а кто из них обыкновенный?
— С ним надо заниматься музыкой, он нам сегодня такой концерт устроил.
— Это он может,— улыбается мама одними губами, лицо неподвижно, глаза словно незрячие.— Мы ж к вам ездим из Мытищ!
Из Мытищ! Полтора часа на двух электричках. Ненормальная мать!
— Встаем в полседьмого, Гоша раньше меня просыпается, торопит, нервничает, что опоздаем. Если вам рассказать, как он рос…— Гошина мама передергивает плечами, ежится, словно от холода, хотя в школе тепло, топят.— Можно, я провожу вас до дому?
— А Гоша?
— Я его на гардеробе оставлю, у Ольги Павловны. Видно, обжились они в школе. Успели подружиться с вахтершей. А к ней подход нужен. Одной рукой гладит, другой — бьет. Значит, подстроились под ту руку, что гладит.
Ольга Павловна сухая, неразговорчивая, тонкие губы плотно сжаты. Не от хорошей жизни пошла в вахтерши — схоронила мужа, в пустой квартире места себе не находит. А школа большая, шумная, одних педагогов больше ста, да детей до тысячи. И за всеми надо уследить, у всех сменку проверять, насчет сменки Ольга Павловна неумолима, не пустит на занятия в уличной обуви. Зато карманы ее черного халата топырятся от конфет. Выбежал ребенок с занятия, а мамы нет, она его тут же под свое крылышко, конфетами потчует, утешает. А явится потерявшаяся мама — отчитает по первое число.
— Я вам такое рашшкажу,— Гоша ей.
— Ты-то, говорун,— треплет Гошу за кудрявый вихор, а сама матери жестом показывает: идите, идите, присмотрю.
Гошина мама уже одета. Жиденькое пальтишко с белыми запалами на лацканах, облезший каракулевый воротник, ежится, бедная, от холода, еще не выйдя из школы.
— Может, не надо меня провожать?
— Да нет, сейчас угреюсь. Это так, в момент заколотит и отпустит. С недосыпу. Ночами таксопарк мою, через сутки, и днем не прилечь — убираю в квартирах, да в горкоме от семи до девяти. Гошу с собой беру, полы мне помогает натирать, уж так старается…
— А ночью он с кем?
— Он у меня спит хорошо. Живем в коммуналке, так что, если что, соседи подойдут. Комната у нас такая, что Гоша до трех лет в кроватке сидел, ползать негде было. Он и говорить начал поздно, нечисто, надо бы к логопеду…
— А он ходит в садик?
— Нет, я не могу с ним расстаться. Жизнь прошла в пустоте в одиночестве. Гоша — единственное, что у меня есть. Мне страшно за него.— Тревожный при слове «страшно» свет загорается в глубоких глазницах, свет в конце тоннеля.
— Он слишком впечатлительный! Книги просматриваю перед употреблением, опускаю все, что его может напугать, музыку отбираю — чуть не та нота, он в плач. Как вы думаете, это когда-нибудь пройдет? Так за него тревожно.
— Ничего, Гоша подрастет, начнет заниматься музыкой, жить в своей стихии. Только ни в коем случае не отдавайте его в плохие руки.
Мы уже дошли до дома, стоим у подъезда. Пригласить бы ее, накормить, отогреть, да не много ли для первого знакомства? «Вы меня приручили, так несите ответственность за прирученных»,— написала мне в письме одна девочка. Верно написала. И надо с радостью нести эту самую «ответственность», а значит — забыть себя, полностью от себя отрешиться. А в голове — вычислительная машина: как бы так исхитриться, чтобы не передать лишнего.
— Вы уж его особо не балуйте, а то как прилипнет. Ой, я вас задерживаю…
— Может, зайдете? — Компьютер наконец выключился.
Но у нее-то работает. Отказывается: «Как же к детям с пустыми руками!»
— В нашу дыру никого и не пригласишь! А тут попал в общество, так с трудом его увожу домой. В электричке засыпает, с Ленинградского на Ярославский на руках его переношу, сонного. Благо, платформы рядом.
— Как же вы тащите такого здорового парня?
— Ничего, он голову на мое плечо свесит, руками шею обовьет и спит.
Гляжу на эту маленькую, стареющую мать и представляю себе, как тащит она на себе здорового розовощекого Гошу… «Своя ноша не тянет…»
Ради Гоши она гнет свою спину в таксопарке и горкоме, подрабатывает уборкой в квартирах. Она не жертва любви, она — сама любовь.
На новогодний праздник мама сшила Гоше костюм принца: коричневый комбинезон со шлемом, в серебряных звездочках из жесткой фольги, флейту обклеила разноцветными блестками, к сапогам приделала красные картонные ботфорты.
Гоша-принц наигрывал на флейте, пробуждал снежинок и зайцев от зимнего сна.
Казалось, так и потечет Гошина жизнь, жизнь сказочного принца, музыканта, в блеске серебряных звезд, мальчика не от мира сего.
…Гоша вырос. Высокий, побледневший, с новыми плотно сидящими зубами, он все меньше и меньше походил на того карапуза, который испугался Бабы-Яги. И голова уже не казалась огромной, все уравновесилось.
Они по-прежнему жили в Мытищах, к каморке прибавилась комната, а в комнате появилось пианино — купили в рассрочку.
Гоша — третьеклассник, широко раскрытые карие глаза спрятались вглубь, занавесились длинными загнутыми кверху ресницами.
А мама совсем сдала. Привезет его на урок музыки, прижмется боком к батарее в фойе и дремлет.
— Шли бы в раздевалку да и заснули поуютнее,— приглашает Ольга Павловна Гошину маму туда, куда никого чужого не допустит.— Такая ломотня в этакую даль возить. Чайку вам согрею, горяченького,— жалеет Ольга Павловна уставшую, закоченевшую мать.— Вы б ему не разрешали после урока болтаться, позанимался — и домой, а то ходит-бродит по лепкам-рисованиям, от сна час отрывает.
— Пусть ходит, для него это отдушина.
Отдушина… Ею должна была стать для Гоши музыка. И не стала. Может, это был детский талант? Бывают же детские болезни!