История с одним мальцом - Юрий Цветков
* * *
В институт я в тот год поступил. И даже в московский. Живи и радуйся. Но сильный разброд мыслей был в моей голове и смятение чувств в душе. То, что произошло, что-то во мне сломало. Накатила апатия. Все было не так, все было противно. Я не смог отпустить себе этот грех. Слишком много набрал авансов, может быть, и нужно было как-то расплачиваться. Детский прием отделять своя Я от своих поступков больше не срабатывал. То было детство, когда душа жила в ненавидимом ею теле отдельной от него жизнью. Сейчас все это во мне срасталось.
Меня постоянно хватали за рукав, не признавая а мной права переступать каждодневную мелочную правдивость, которою я пренебрегал, готовя себя к делам более значительным. Я чувствовал — они заставят таки меня овладеть искусством этой правдивости. Ну и пусть. Я докажу им, что я могу и это. Я смогу быть честным и в мелочах.
Я решил, что надо стать строже к себе, не давать себе поблажек, следить за каждым своим шагом, за каждой мыслью, чтобы избавиться от этой так вредившей мне разболтанности в вопросах мелкой честности. Надо, надо было упорядочиться.
Но жизнь институтская была такова, что все как-то не представлялось случая. Занимался я вяло, без интереса. Положение твердого середняка, которое давалось мне без особого напряжения в силу привычки заниматься, вполне меня устраивало. Единственным раздражителем в институте было деление на «производственников» и «школьников». «Школьники» несколько свысока смотрели на «производственников», считая себя умнее, поскольку те не сразу сумели поступить в институт, считали себя хозяевами в институте, считали, что институт — для них. «Производственники» же с усмешкой смотрели на «желторотых», с сопливым гонором «школьников», которые ничего в жизни не видели, но с такой категоричностью судят обо всем.
У меня в комнате в общежитии, где я жил, тоже был один такой здоровяк с мощным торсом молотобойца. На первых порах он пытался вводить в нашей комнате столь полюбившийся ему армейский порядок и распорядок дня. А когда я во второй раз по рассеянной забывчивости не подмел в свое дежурство пол, он стал на меня орать, выдвинув вперед голову на мощной покрасневшей от натуги шее. Я сказал ему спокойно, чтобы не шумел по пустякам, Он замолчал, как будто подавившись, и со сдерживаемой ненавистью сказал, что в армии они таких в два счета бы перевоспитали. На это я ответил ему, что мы не в армии, а он сказал:
— Твое счастье.
Вот такой у нас вышел разговор. А через месяц (дело было уже по весне) он пришел и сказал, что записался в стройотряд в Сибирь, и добавил ехидно и презрительно, что я, конечно, не рискну поехать, потому что, во-первых, я белоручка и маменькин сынок, а во-вторых, сказал он, там, как в армии, меня быстро раскусят, потому что человека там сразу видно.
Мне наплевать было на всю его болтовню и на презрение ко мне, но мысль запала в голову — она отрезонировала с сидевшей во мне мыслью: что же я за человек, в самом деле?
Мне было жутковато — сосед мой был прав, но я чувствовал, что надо решаться. И чем больше меня пугала мысль об этой поездке, тем более я чувствовал себя обязанным поехать. И я поехал.
* * *
Я ехал, и все с самого начала мне не нравилось: и детский энтузиазм одних и неумеренное, натужное веселье других, и излишняя серьезность, с какой смотрели на это дело третьи. Но главное, что все ехали вроде бы по делу (хотя каждый по своему), а я, как дурак, — черт знает за чем.
Уже в поезде ко мне стали приставать со знакомствами — разговор, которого я терпеть не могу. Я все время ехал и думал: а не вылезти ли мне и не повернуть ли обратно?
Меня, кроме прочего, убивал контраст между булыжником лежавшей в моем лбу и колом сидевшей в груди мыслью о цели, с какой я ехал, и конкретной реальностью, в которую мысль эта воплотилась: меня раздражал этот разношерстный восьмидесятиголовый, болтающий, хохочущий, суетящийся табор. Все происходящее поражало меня своей ничтожностью. Теперь, когда я видел, с кем я еду, когда вглядывался в их лица с мыслью: это вот они будут меня судить? — у меня возникало чувство несерьезности затеянного мною предприятия. Страх мой быстро прошел. К концу пути я уже отключился и обращал на окружающих не больше внимания, чем в институте. Никто не собирался меня здесь наблюдать и «раскусывать». Наоборот, приставали даже с предложениями тут же начать дружить.
Высадили нас в совершенно диком месте на территории Красноярского края: это была долина, окруженная сопками. По долине в непогоду гулял ветер. Чтобы он не задувал в палатки, лагерь разместили на дне огромного оврага, по дну которого протекал мелкий ручеек, откуда предполагалось брать воду для кухни и умывальника. Овраг проходил по краю долины, у самого подножья сопок. Сопки со стороны долины были совсем почти голые, лысые, если не считать редких кустов, разбросанных там и здесь. На самых макушках сопок и по их гребню начинались редкие ели, торчавшие на фоне неба. Об них рвали свое брюхо низко ползущие дождевые облака. А когда в тихий солнечный день я забрался на гребень, то был поражен тем, что я там увидел: весь обратный склон, и не только склон, но и дальше во все стороны, насколько хватало глаз, все огромное необъятное пространство — холмы и сопки разной величины, — все сплошь было покрыто непроходимым дики лесом. Из своей долины человек спокойно с уверенностью в себе поднимался на вершину гребня, думая, что и там, за гребнем, все такое же мирное,