Жан-Баптист Ботюль - Сексуальная жизнь Иммануила Канта. Милый Кёнигсберг
Но не является ли этот покров, накинутый на вещь, апогеем эротизма? Кант позволяет нам догадываться об истине, в игре, которую Ницше выразительно описал следующим образом: «Мы больше не верим тому, что истина остается истиной, если снимают с нее покрывало»[58].
Это — всегда разочаровывающее — вуайеристское вожделение к познанию было самым сильным побуждением ученых прошлых столетий, которые в своей профессиональной жизни становились аскетами: никаких женщин в лаборатории или на факультете, никакого секса, кроме истины!
Изнанка этого способа аскезы известна — бордель. Истина, которую в эксперименте и в умозрении хотели иметь перед собой совершенно обнаженной, начинают, в конце концов, видеть между ногами проститутки — определенно специалистки по «вещи в себе». Впрочем, наши предки эту тайну всем и выдали. Взгляните только на украшение ваших факультетов, на ваши лекционные залы. Повсюду: на стенах, на потолке, голые или легко одетые женщины! Обнаженные музы, богини и нимфы фресок Сорбонны прямо вышли из салона борделя. Художник лишь заретушировал эту вещь в себе, скрыв лобок; самих девушек в соответствии со специальностью окрестили Разумом, Мерой, Справедливостью, Добродетелью, в то время как в гражданской их жизни зовут Мими, Лулу, Кики, Фернанда и т. д.
Философ-кантианец — это клиент особого рода. Он платит за вещь, но запрещает себе до нее дотрагиваться.
VII. Coito ergo sum
У нашего философа имеется проблема, связанная с продолжением рода. То, чего он избегает, — это не секс, а его навязчивость, то есть слепая воля к продлению в бытии, то, что Шопенгауэр называл Волей, то стремление к самосохранению, которое превосходит наши индивидуальные склонности и побуждения. [Собственно отталкивающим тут является conatus, я бы даже сказал cunnatus[59].] Каждый живой род стремится к неограниченному размножению, человечество тут не представляет собой исключения. Но, словно каким-то чудом, мы как индивиды имеем возможность отстраниться от этого. Ибо девственность означает отрицание не желания, а размножения.
Каждое желание, независимо от того, выходит оно из интеллекта или же из живота, требует все большего и большего. Особенность же секса заключается в том, что он побуждает индивида к пользе рода. Мы ревностно затыкаем уши на то, чего не должны слышать, на то, как в наших любовных речах, в самых наших рафинированных романсах постоянно — словно basso continuo — ревет жизнь, требующая то, что ей причитается…
В коитусе человек опускается до уровня животного, но не потому, что он при этом испытывает сладострастие, а потому что он следует инстинкту размножения.
Однако имеется одно средство избежать этого печального предопределения.
Это — философия.
Если большинство философов были холостяками, то для того, чтобы показать, что последняя цель человечества не заключается в том, чтобы размножаться. Мы не собаки, не какие-нибудь домашние зверюшки или кролики. Философия есть утверждение того, что существует все-таки некоторое бесполое искусство продления жизни. Философское наследие может обойтись без генов.
Только я должен пояснить, каким экстраординарным способом философы размножаются.
Так вот: они не проникают, а удаляются. Это удаление именуется: меланхолия.
Можно определить меланхолию как болезнь одиночества. Унылые добровольно уединяются. И тут совершается чудо созерцательной жизни. На одиночестве построены тысячи обществ. Слабость превращается в силу. Изолирующая болезнь становится болезнью, которая связывает. Меланхолики, которые отравлены черной желчью, вновь узнают друг друга в большой семье поклонников Сатурна, обладателя «звездной лютни» [60].
Так формировалось некое коллективное тело, которое бросает вызов времени. В качестве членов этой большой семьи философы размножаются между собой без секса, посредством сложного вспомогательного средства, которое называется аффилиацией или дружбой.
В качестве матки здесь фигурируют школы, званые обеды, салоны, университеты. Так воспроизводит себя род, который не связывают никакие кровные узы! Философствовать — значит льнуть к духовным отцам, как только появляется возможность оторваться от матери. Возрождать себя не в материнской утробе, а в духе, не с помощью семени, а посредством пневмы.
А значит, для этого требуются особого рода юноши и воздержанные индивиды, которые решаются не производить на свет детей, отвергнуть сомнительные радости брака и всего себя посвятить передаче знания, то есть культуры.
Без людей такого сорта человечество было бы подлым стадом с исключительно только генетической памятью, лишь еще одной породой животных среди других, одной простой коллективной волей к сохранению и продолжению рода.
Так и следовало бы ответить на главное возражение, которое я поднял в начале этого доклада. Кант, конечно же, мог оставаться холостяком, не впадая в противоречие со своей собственной моралью. Его безбрачие не ставит под угрозу воспроизводство рода. Напротив, философия жертвует человечеству семя духа. Единственный питательный сок — это чернила, этот суррогат черной желчи. Писать и читать — это первичные жесты философа, человека библиотеки. Книга — это живой организм, который вновь производит себе подобных — такие же другие книги — в форме постоянных комментариев и обильно разросшихся интерпретаций.
Вот такое употребление находят философы для своей черной желчи; это их способ «расходовать» свою меланхолию и вносить свой вклад в продолжение рода. Ничего другого от них и нельзя было бы требовать! И, прежде всего, того, чтобы они вступали в брак и порождали детей!
* * * Дети Канта.Теперь встает вопрос об условиях возможности появления у Канта потомства. Стоит спросить, может ли кантианство породить потомков и основать род.
Я хотел бы разделить философов на два вида: одиночек и общественников, на тех, которые умирают без потомства (конечно, в духе, а не во плоти), и тех, которые основывают школу. Ко второй из названых категорий причисляют платоников, марксистов (или можно сказать: платонистов и марксианцев), и эти определения ясно говорят, что речь идет о движении или партии, что теория заботится о своих потомках, что она действует оплодотворяющим образом и порождает поколения приверженцев. Действительно, существует марксистское движение, и некогда была платоновская академия. Но не существует ни ницшеанской школы, ни шопенгауэрианской партии, ни спинозистского интернационала. Как будто одновременно со своим уходом Ницше, Шопенгауэр и Спиноза оказались в конечном пункте. Эти одинокие бродячие рыцари философии не оставили после себя никакой духовной семьи. Они являются последними отпрысками. Они замыкают собой ряд меланхоликов.
Но в результате внимательного исследования их работ, без сомнений, можно обнаружить тот спермицид, который стерилизует их пневму. Однако этот анализ увел бы нас от нашей темы, то есть от Канта…
К какой категории относится наш мыслитель? Несомненно к первой… Не существует никакого кантианского движения. Иммануил не основал династии. Конечно, впоследствии его читали, комментировали, издавали, и эта стерильность абсолютно относительна. Однако же у него нет потомства. Можем ли мы, тем не менее, вдохновившись одним из его принципов, основать кантианскую общину? Ответом на этот вопрос служит основание данного мне Вами приглашения.
Я уже сказал о том, что кантианство — это образ жизни. Но есть ли это просто собрание рецептов, которые следует повторять как затверженный девиз: каждый день в шесть утра трубка, прогулка после обеда? Я утверждаю, что это шло бы в разрез с сущностью кантианства.
Взгляните, к примеру, на то, как проходит уединенная кантовская прогулка. В дождливую погоду еще можно терпеть присутствие кого-то вроде Лампе или другого слуги попроще — ведь может держать зонт —… Только, пожалуйста, никаких разговоров…! А вот за приемом еды количество гостей не должно было превышать семи — сразу же становится понятно, что в практическом кантианстве нет места для тех пиров, на которых рождалась философия. Становится ясно, что Кант не собирает около себя круга и не заботится о преемнике.
Но нужно пойти даже еще дальше. Я прямо утверждаю, что жить так, как жил Кант, было бы опасно. Кроме того, нужно было бы обладать такой же жесткой, такой же героической натурой, как у него. Но для простых смертных это не досягаемо, и завтра я вам покажу, почему.
VIII. День и ночь
В царство ночи он вступал, соблюдая несметное количество мер предосторожности: «Ложась в постель, он сначала садился на кровать, с легкостью заскакивал на нее, протаскивал угол одеяла за спиной через одно плечо к другому, а затем — с какой-то особой сноровкой — оборачивал вокруг себя другой угол одеяла. Так упаковавшись и опутавшись словно в кокон, он ожидал сна.»[61] Опутавшись словно в кокон. Или в смирительную рубашку… Или, подобный юношам в интернатах того времени, которым хотели помешать заниматься мастурбацией! Но он делал это добровольно! Связанный по рукам и ногам!