Генрих Киршбаум - «Валгаллы белое вино…»
124
В «Кассандре» вновь появляется мотив чумы (ст.12). Здесь в сочетании со скифским празднеством, оказавшимся благодаря метонимическому переносу варварским, северным, появляется тема «пира во время чумы», которая теперь станет и частью «немецкой темы», то есть метонимически перейдет со скифства на германство. Среди главных контекстов к «Кассандре», релевантных для темы нашего исследования, — стихотворение «От легкой жизни мы сошли сума…» 1913 года, где появляются и «нежная чума», и утреннее вино, и вечернее похмелье — константные «немецкие» образы (I, 96). В этом же стихотворении есть и факелы, и волк: «Мы смерти ждем, как сказочного волка». В 4-й строфе «Кассандры» выступающий с броневика пугает факелами (горящими головнями) волков — народ, «сходящий с ума на площадях». Волчье, звериное объединяет в образно-тематическом блоке варварского пира русское и германское начала. Ср. также образ «волков революции» в агитационной, антикадетской «Сказке о красной шапочке» Маяковского 1917 года (1955: 1, 142).
125
Это косвенно подтверждает предположение первой главы данного исследования, что в основе стихотворения «Бах» лежали впечатления от концерта, наложенные на медитации о протестантском богослужении.
126
Отдельного исследования заслуживает тема Финляндии как эквивалента (русского) Севера, своего рода Шотландии и Ирландии русского оссианизма.
127
Наряду с И. Анненским «проводником» темы двойничества в русской литературе начала XX века, причем снова «по мотивам» Гейне, был Блок: стихотворения «Ты совершил над нею подвиг трудный…», «Вот моя песня — тебе, Коломбина…», «Однажды в ноябрьском тумане…» и переводы из «Книги песен» Гейне, в том числе «Двойник» («Тихая ночь, на улицах дрема…») и «Лорелея», о чем мы говорили при разборе «Декабриста».
128
Судя по всему, это стихотворение Баратынского Мандельштам впоследствии (1932) вспомнил при написании стихов о русских поэтах, в частности «Батюшкова» (III, 65–66): ср. мотив «вечных снов» — «возвратных» образов и тем поэзии. Именно на них, а не на Ницше Мандельштам опирается при разработке темы «вечного возвращения» поэтического слова.
129
Такие «рецидивы», которые в то же время прокладывают путь в будущее, для Мандельштама не редки. Так, стихотворение «Умывался ночью на дворе…» 1921 года, не имея ничего общего с поэтикой театральных и одических стихотворений 1920-х годов, напоминает поэтику быта «Камня» и одновременно предвосхищает «земляную» суровость армянского цикла и многих стихотворений воронежского периода.
130
В стихотворении мая 1918 года «Когда в теплой ночи замирает…» «с полночного пира» возвращается «возбужденная играми чернь» (I, 136) — она возбуждена грубыми играми-игрищами северных скальдов. Часть этого пиршественного сна — «буйный торг на Сухаревке хлебной» и «страшный вид» «разбойного» Кремля («Все чуждо нам в столице непотребной…», I, 136), напоминающего пожары германских дружин (из стихотворения «Все чуждо нам в столице непотребной…» мая — июня 1918 года, созданного непосредственно перед написанием «Телефона»).
131
В заключение разговора о «Телефоне» нам бы хотелось вмешаться в текстологическую дискуссию по поводу стихотворения «Что поют часы-кузнечик…». А. Г. Мец датирует его 1917 годом на основании исправления даты с 1918 года на 1917-й в экземпляре Ахматовой (Мец 1995: 549). П. М. Нерлер датирует его 1918 годом, ссылаясь на исправление даты в авторском экземпляре «Стихотворений» 1928 года (1990: I, 482). Он же приводит еще один убедительный аргумент, обращая внимание на перекличку стиха «И на дне морском простит» (I, 134) с концовкой 5-й строфы «Телефона» — «На дне морском цветет: прости!» (ст.20). В дополнение нам хотелось бы отметить, что завершающий стихотворение «Что поют часы-кузнечик…» образ «соловьиной горячки», скорее всего, связан с шубертовским переживанием («В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…»): «Потому, что смерть невинна, / И ничем нельзя помочь, / Что в горячке соловьиной / Сердце теплое еще» (I, 134). «Горячка соловьиная» корреспондирует с «безумной яростью» лесного царя, раскачивающего «соловьиные липы». Мы оспариваем только датировку Ахматовой и Меца, а не то, что адресатом стихотворения является Ахматова, — действительно, на концерте Шуберта Мандельштам был вместе с Ахматовой, отсюда и метонимическая привязка «соловьиной горячки» к ее болезни (Ахматова 1989: 194–195). В своем авторском экземпляре «Стихотворений» Мандельштам переправил ошибочную дату с 1917-го на 1918 год, видимо вспомнив о шубертовском концерте или о стихотворении «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…», которое он точно датировал январем в альбоме В. И. Кривича-Анненского (Мандельштам 1990: I, 481). Таким образом, прав, по-видимому, Нерлер.
132
Само слово «заговор» имело у раннего Мандельштама позитивную окраску. Ср. пассаж о «заговоре против пустоты и небытия» в «Утре акмеизма» (I, 180).
133
Ср. стих 14 («рогоже голодать») и вариант ст. 20 «и где рогожу взять…» (Мандельштам 1995: 463) с «рогожей роковой» из стихотворения «На розвальнях, уложенных соломой…» (I, 120).
134
Маловероятно, что Мандельштам в Тифлисе в 1921 году мог актуализировать в своей памяти текст «Карла I», если он его вообще читал. Знание же «Книги отражений» Анненского — неоспоримый факт. Ср. другие подтексты из Анненского в стихотворениях «Умывался ночью на дворе…» и «Кому зима — арак и пунш голубоглазый…» (Гаспаров 2001b: 341) и гейневско-анненский подтекстуальный колорит в «В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…», с которым анализируемое стихотворение контекстуально связано.
135
У термина «промежуток» в русском литературоведении оказалось большое будущее. Ср. концептуализации тыняновского понятия в тартуском структурализме (Лотман 1994а: 408, 409, 412).
136
Эти слова взяты из некролога Тынянова Маяковскому (1930). Именно этот текст Мандельштам реминисцировал в своем знаменитом письме Тынянову 1937 года. Ср. у Тынянова: «Он (Маяковский. — Г.К.) молчаливо проделывал какую-то трудную работу, сначала невидную для посторонних и только потом обнаруживавшуюся в изменении хода стиха и даже области поэзии» (1977: 196) и у Мандельштама: «Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои с ней сольются… кое-что изменив в ее строении и составе» (IV, 177). Характеристика поэтической работы Маяковского идейно-лексически совпадает с самоопределением подводящего итоги Мандельштама.
137
7 марта 1922 года Мандельштам прочел в Киеве лекцию «Акмеизм или классицизм», а весной 1923 года была предпринята попытка организовать семинар по поэтике под руководством Мандельштама для членов Московского лингвистического кружка.
138
Ср. наблюдение Д. Святополка-Мирского о том, что в 1920-е годы «филологи стали передовыми двигателями художественного вкуса» (2000: 224).
139
Характерно в связи с этим замечание Мандельштама о том, что «Чаадаев, утверждая свое мнение, что у России нет истории… упустил одно обстоятельство, — именно: язык. Столь высоко организованный, столь органический язык не только дверь в историю, но и сама история» («О природе слова», I, 222). Конечно, языковой фактор не учитывал не столько Чаадаев, сколько сам Мандельштам 1910-х годов.
140
Ср. в связи с этим метафорику «геологических сдвигов» в «Промежутке» Ю. Н. Тынянова (1977: 176) — по нашему предположению, Тынянов заимствовал для своей работы образы Мандельштама. Предположение — небезосновательное, если учитывать, что львиная доля «Промежутка» посвящена Мандельштаму, с которым Тынянов в период создания статьи интенсивно общался и работы которого перечитывал. Не исключено и взаимовлияние: известно, что Тынянов печатал свои работы, первоначально «обкатывая» их на докладах и диспутах.
141
О занятиях Мандельштама Кантом в Гейдельбергском университете см. Brown (1973: 46), Нерлер (1994: 37).
142
Не совсем ясно, имеет ли кантовскую подоплеку мандельштамовская мысль о том, что «хаотический мир ворвался — и в английский home, и в немецкий Gemüt» («Гуманизм и современность», II, 287). Не случайно Мандельштам пишет Gemüt по-немецки, подчеркивая непереводимость немецкого понятия. Отказываясь от перевода немецкого слова, например, как «душевность» или с помощью других производных от «души», Мандельштам хотел избежать ложных ассоциаций (с «душою» и т. д.) у русского читателя. Учитывая соседство немецкого Gemüt с английским home, не исключено, что Мандельштам вкладывал в Gemiit смежное значение искомой «домашности», о которой он говорил в статьях 1920-х годов. Контекст home и «домашности» заставляет предположить, что в понятие Gemüt Мандельштам вчитывал и значение слова Gemütlichkeit (уют): оба слова в немецком этимологически связаны.