Коллектив авторов - «И вечной памятью двенадцатого года…»
Второе появление француза – в Курье, во время рыбной ловли – представляется столь же неожиданным и загадочным. Аттестация героя «чертом», «фруктом», а также «фунтом» (возможно, из расхожего выражения «фунт лиха») далеко не случайна и выдает некие инфернальные коннотации в самом имени и образе Наполеона. Но о каком Наполеоне вообще может идти речь, если принять во внимание время действия рассказа?
Во-первых, следует отметить сниженное обытовление образа Наполеона, его комическую заземленность (речь героя в пересказе Шкарина): «У нас (т. е. в Виленской губернии. – О. З.), говорит, Наполеонов сколько угодно… Совсем, говорит, еще маленький, только что еще начинает ползать по полу, а уже Наполеон» (с. 793). Отметим также практически сливающуюся с опытным охотничьим глазомером Шкарина иронию автора-повествователя по поводу упрямого и «неблагодарного» Наполеона, побрезговавшего курной избой и проведшего ночь под открытым небом, у огня: «Наполеон дрожал от холода и весь посинел. Одним словом, совсем околевала упрямая французская душа» (с. 804). Добродушная шутка Шкарина, обратившегося к французу как к «господину французскому императору Наполеону IV» с просьбой согреться коньяком, вызывает последнего на решающее откровенное признание: «Я и есть Наполеон IV… да… Я есть незаконный сын французского герцога Рейхштадского… да… Я должен скрываться от французского правительства, которое давно меня разыскивает…» (с. 806). Данное признание молодого француза становится для присутствующих Шкарина и Штурма последним аргументом в пользу сумасшествия героя: « – Весьма один сумасшедший. Для пущей убедительности Карл Федорыч повертел пальцем у своего лба» (с. 806). Более того, склонный к математическим расчетам Карл Федорович, учившийся когда-то истории в школе, сразу же «припомнил, что если бы у герцога Рейхштадского и был действительно сын, то ему теперь было бы семьдесят лет» (с. 806) Таким образом, наполеонический комплекс, который примеривает на себя герой, на самом деле оказывается лишь клиническим случаем, диагностируемой формой тихого помешательства.
Образ Наполеона в своей мании величия на самом деле вызывает лишь чувство жалости. Не случайно в нем акцентируются именно детские черты: «Когда Наполеон чего-нибудь не мог понять, он удивлялся, как ребенок, которому показывают новую игрушку» (с. 802). Детская беззащитность, легкая ранимость и хроническая болезненность героя идут в сопровождении мотива жалости и доброжелательного к нему отношения: «Наполеон молчал и только как-то жалко моргал глазами. Карлу Федорычу опять сделалось его жаль» (с. 805); «Доброй Амалии Карловне почему-то казалось, что это самый несчастный человек. Мысль о бедных и несчастных людях неотступно преследовала Амалию Карловну…» (с. 807); «Добрый старик [Карл Федорович]торжествующими глазами смотрел на гостя [Наполеона] и улыбался» (с. 808). Наконец, совершенно показательна фраза Карла Федоровича, столь необычно звучащая в устах баварского немца и окончательно (именно на русский манер!) реабилитирующая сумасшедшего француза: «Хоть и Наполеон, а, все-таки, сосед…» (с. 807).
Знаково-символическим оформлением наполеонического комплекса героя в рассказе становится внутреннее убранство его комнаты: «большой портрет Наполеона, висевший на стене, и бронзовая статуэтка его же, занимавшая видное место на письменном столе» (812)67. Обыгрывание данного интерьера (естественно, в снижено-бытовом варианте) приводит к заключительному обмену репликами героев – немца и француза: «Гости посидели и начали прощаться. Карл Федорыч знаком руки попросил Шкарина выйти в другую комнату, взял больного за руку и проговорил: “Так ты действительно Наполеон?” – “О, да… От вас я ничего не желаю скрывать… Да вот посмотрите на портрет моего деда и на его статуэтку… Я могу их предъявлять вместо паспорта…” – “Пока до свидания, Наполеон”…» (с. 813).
По ходу развертывания фабульного повествования (даже после исторической справки о герцоге Рейхштадском) все равно периодически всплывает фантасмагорическая природа французского Наполеона. И в финальных сценах рассказа подвыпивший Карл Федорович продолжает настаивать на том, что Наполеон – «это фальшивый монетчик» или «один контрабандист» (с. 810, 811). По словам автора-повествователя, Карл Федорович «даже всю ночь видел Наполеона. И, – что было всего обиднее, – он, честный баварец, помогал Наполеону надевать царскую мантию, подбитую белым горностаем, подавал ему императорскую корону и кричал: Vive l’empereur!» (с. 811). Гротесковый сон, увиденный честным баварским немцем, фиксирует исходную идею, мотивирующую манию величия героя-француза. Отметим, что в указанном сне речь идет конечно же об исторически реальном Наполеоне Бонапарте, отце французской нации и, следовательно, дедушке больного героя, страдающего манией величия. В финале рассказа данный сон получает символически-бытовое соответствие. Недаром о сумасшедшем французе-соседе по прозвищу Наполеон в дискурсе автора-повествователя говорится: «Больной вышел, завернувшись в свое красное байковое одеяло, и еще раз поздоровался с гостями, причем Карл Федорыч заметил, что рука у него была горячая» (с. 813). Не выступает ли красное байковое одеяло в данной сцене своего рода заземленным вариантом царской мантии из красного бархата, подбитого белым горностаем?
Эпилог рассказа, графически отделенный от основной части (разговор приглашенного доктора Бухвостова и Карла Карловича) все ставит на свои места. Из него мы окончательно убеждаемся и так, казалось бы, в очевидном факте. Безапелляционно-иронические слова доктора не оставляют ни малейшей надежды на выздоровление героя: «Действительно, настоящий Наполеон…
В нынешнем году уже третий Наполеон. Раньше были Бисмарки и Осман-Паши, а нынче урожай на Наполеонов. <…> Никакой надежды… Это самая опасная форма тихого помешательства» (с. 813). Как известно, от великого до смешного всего один шаг68. Возвышенное граничит со смешным. Нечто подобное происходит и с наполеоническим комплексом. Так, например, высокие наполеоновские одежды, которые некогда примеривали на себя романтические герои-сверхчеловеки, в конце концов (о чем свидетельствуют уже герои Гоголя) переходят в сферу употребления простых, подчас даже «маленьких» людей, получая при этом сниженнобытовое заземление в форме незатейливой авантюры или «тихого помешательства». Рассмотренный нами рассказ Мамина-Сибиряка с характерным названием «Наполеон» является тому прямым подтверждением.
©©Зырянов О. В., 2013Миф о Наполеоне-Антихристе в поэтической рецепции Г. Р. Державина
Д. В. Ларкович
Сообщается об истоках возникновения и формах бытования антинаполеоновского мифа в русской культуре начала XIX в. Особое внимание уделено динамике его семантических трансформаций в поэтическом наследии Г. Р. Державина, который соотносил свою авторскую стратегию с задачами патриотического воспитания нации.
Ключевые слова: Г. Р. Державин; русская культура; Наполеон; мифопоэтика; эсхатология.
Миф о Наполеоне-Антихристе в русском общественном сознании активно формировался в первое десятилетие XIX в., когда Россия в составе антинаполеоновской коалиции вела активные военные действия на территории ряда европейских государств. Следует заметить, что в целом на рубеже веков наполеоновская мифология имела бинарную природу: в одном лице, говоря словами Л. И. Вольперт, предстали две противоположных ипостаси – «герой-спаситель, несущий перемены, свет и свободу, своеобразный Прометей, и герой-губитель, тиран и деспот, который “приходит извне как гибельное наваждение”. Первая линия ведет к созданию наполеоновского апологетического мифа, вторая – антибонапартистского»69.
Возникновению мифа о Наполеоне-Антихристе, как известно, предшествовали откровенно апологетические, пронаполеоновские настроения, нашедшие отражение в мемуарной и публицистической литературе рубежа веков и образно запечатленные в романе Л. Н. Толстого «Война и мир». По мере приближения наполеоновской армии к границам Российской империи эти настроения постепенно утрачивали свою остроту, пока окончательно не уступили место массовой наполеонофобии. Как известно, актуализации данного мифа во многом способствовало опубликованное 13 декабря 1806 г. Объявление Святейшего правительствующего синода, предписывающее всем служителям церкви всемерно разъяснить прихожанам истинный смысл происходящих в Европе событий и их последствий в канун возможного наполеоновского вторжения в Россию. В этом документе, в частности, сообщалось:
Всему миру известны богопротивные его [Наполеона] замыслы и деяния, коими он попирал законы и правду. Еще во времена народного возмущения, свирепствовавшего во Франции во время богопротивной революции, бедственной для человечества и навлекшей небесное проклятие на виновников ее, отложился он от христианской веры, на сходбищах народных торжествовал учрежденные лжеумствующими богоотступниками идолопоклоннические празднества и в сонме нечестивых сообщников своих воздавал поклонение, единому Всевышнему Божеству подобающее, истуканам, человеческим тварям и блудницам, идольским изображениям для них служившим. <…> Наконец, к вящему посрамлению оной, созвал во Франции иудейские синагоги, повелел явно воздавать раввинам их почести и установил новый великий сангедрин еврейский, сей самый богопротивный собор, который некогда дерзнул осудить на распятие Господа нашего и Спасителя Иисуса Христа и теперь помышляет соединить иудеев, гневом Божиим рассыпанных по всему лицу земли, и устроить их на испровержение Церкви Христовой и (о, дерзость ужасная, превосходящая меру всех злодеяний!) на провозглашение лжемессии (выделено нами. – Д. Л.) в лице Наполеона70.