Николай Свешников - Воспоминания пропащего человека
— В Лесном. Мы с Митькой Щукой, да с Хрипатым были. Я им один узел навязал — передал; они снесли за дорогу, а меня в домухе-то[270] и остремили[271]. Они увидели, что стрема, — ну, и лататы[272].
— А что, ты смолки-то[273] запас ли? — в другом углу спрашивает один арестант другого.
— Еще бы! Я целую восьмушку запас. Надо поскорее подушку делать.
И он сейчас же оборвал низки у своих штанов, достал из фуражки иголку с нитками и, усевшись на полу, принялся шить небольшой мешочек.
Когда мешочек был готов, то в него высыпали табак, разровняли по мешочку и начали простегивать, как простегивают подкладку с ватою: потом обмяли эту подушку и, вырвав из середины пальто несколько ваты, вшили табак под подкладку. А другой устроил такую же подушечку и положил ее под след ноги, вместо стельки.
— Ну-ко, брат, свернем здесь хорошенькую да посмолим[274], — разговаривают еще двое, — разве что в части еще придется курнуть, а в пересыльной уж, брат, шабаш — дожидайся, когда на этап пойдешь, тогда и покуришь.
— А давай я тебе в пересыльной сколько хочешь смолки, хоть папирос достану! — вмешивается в их разговор вертлявый мальчишка лет тринадцати.
— Ты-то, разумеется, достанешь, тебе как не достать! Ты там «молодкой» станешь, так и чай, и кофей распивать будешь.
Мальчишка понял намек и отошел, но не обиделся. Этим здесь не обижаются.
Несмотря на то, что из сыскного несколько партий уже отправляли по разным частям, народу у нас все прибываю и часа в два дошло до того, что положительно невозможно было переступить с одного места на другое. Несмотря на скверную, холодную погоду, оба окна были настежь раскрыты, но и это мало облегчало воздух. Часа в три отправили нас в Нарвскую часть.
Мы очень обрадовались, что, наконец, попали на место. Мы знали, что нас более таскать не будут, а отсюда перешлют прямо в пересыльную.
II Выступление
Первым делом, по прибытии в Нарвскую часть, мы бросились занимать каждый себе место на нарах, затем попросили помощника смотрителя послать для нас в лавочку, так как мы были очень голодны.
Только что мы успели напиться чаю, как к нам прислали еще партию «Спиридонов», а затем через полчаса и еще, и опять все чистые «спиридоны». К вечеру набралось «Спиридонов» человек до семидесяти и опять и здесь не хватило места.
Эту ночь, несмотря на страшное множество паразитов, кусавших мое тело, я, однако, уже спал и проснулся только в шесть часов, когда староста стал вызывать желающих посылать в лавку.
Посуды у нас ни у кого своей не было, а казенная посуда состояла только из двух больших дырявых жестяных чайников, да двух полуразбитых кружек, но арестанты народ изобретательный: тут место стаканов и кружек заменили разные глиняные горшочки, деревянные чашечки и перерезанные пополам бутылки, причем у верхней части горлышко затыкалось пробкою, и она делалась наподобие бокала с ножкою без донца.
После чаю, у кого было запасено, так принялись жечь махорку, кто доставал иголку с нитками и усаживался чиниться. Некоторые же расхаживали взад и вперед по камере и рассказывали друг дружке, где и как их арестовали, а я, от нечего делать, принялся рассматривать по стенам разные надписи. А у меня над головою сверху значилась следующая надпись: «Петька — дохлый — тенор сидел за побег от могильщиков с Митрофаньевского кладбища»; внизу сделан был рисунок углем; с правой стороны виднеется кладбищенская решетка, за нею памятники и могильные кресты, а в левую сторону — молодой, худощавый парень в рваном пиджаке и опорках, заломя фуражку на затылок, удирает от двух дюжих мужиков в русских кафтанах. «Вот он бежит!» — гласила надпись под рисунком. Немного далее, по той же стене, нарисованы были два конвойные солдата с ружьями, а между ними, в арестантском халате, шагает тоже худощавенький с бородкою арестант. Под этим рисунком было написано: «Сашка лужский, по прозванью Пробка, горит в предварительную в доску»[275]. Затем на другой стене тоже был рисунок: рослый тюремный унтер-офицер одною рукой пригнул голову плашкетика, а другою, сжав кулак, накладывает ему в шею, а внизу было подписано: «Иван Иванович в пересыльной ставит банки». Кроме того, еще на всех стенах было много подписей — кто, когда, сколько времени сидел и куда пошел.
После обеда, в скором времени, в нашу компанию был сделан подбавок или, как арестанты выражаются, «прислано подаяние» — из сыскного привели еще человек пятнадцать, почему в коридоре на доске обозначили: «административных 84 человека».
Из всех этих восьмидесяти четырех человек только трое не были уже раньше высылаемы.
Административные арестанты или «спиридоны» у «фортовых» арестантов не в чести, а в презрении, — это народ все оборванец и не мастера себе помогать по-острожному. Они только и знают: терпеть до места, а оттуда уйти и в тех же лохмотьях назад воротиться. Между всеми нами не было ни одного человека, у которого бы нашлось одежи хоть на один рубль. Кроме нескольких, как-либо случайно зашлявшихся или пропившихся, вроде меня, остальные без исключения были стрелки[276] разных категорий: кто стрелял по лавочкам, кто на стойке, кто на ходу, а кто — сидя на якоре[277].
Большая часть всех «Спиридонов», находившихся теперь в арестантской, были люди ближние, а особенно много шлиссельбургских; все это был народ еще молодой, но уже «лишенный столицы». В своем кругу между «спиридонами» они почти все имели уже какие-либо прозвания, например: Барбас, Борзой, Пышка, Танцуй, Книн, Штучка и т. п.; молодые мальчики всегда носили женские клички: их звали Анютка, Акулька, Грушка и так далее — все женские имена — и заигрывали с ними без всякого стыда и стеснения.
Были здесь двое «фортовых»: один из них красивый и еще очень молодой, армянского типа, а другой лет тридцати, юркий, вроде трактирного полового. Они вели такой разговор:
— Ты, Жук, теперь за что?
— За бочонки[278], в конке свистнул было, да и втрескался.
— Ноньчи не прежнее время; прежде я тоже по ширманам[279] работал, а ноньчи бросил.
— Нет, мы год по конкам не худо работали. Нас ходило постоянно четверо. Бывало, как заметим у кого лапотошник[280] или бока рыжие[281], так и смотрим, как выходит — и мы за ним, а на платформе-то и притиснешь — срубишь[282], да и в перетырку[283]. Товарищи были ловкие и ходили все чисто.
— Да, вот так-то еще можно бы работать, а то что теперь по ширманам шмонить[284]? Другой двадцать ширманов ошмонает, а что? — двадцать лепней[285] достанешь много что на колесо[286], а я в худой домухе-то все на петуха[287] возьму, а попадись в такту, так и сразу схватишь кусок.
Между всеми происходившими тут разговорами я только помню один разговор, который не относился ни к разным мазурницким проделкам, ни к арестантским неприличным выходкам.
Разговаривал худой старик с книжником. Оба были «спиридоны». Разговаривали они о книгах, о разных сочинениях, и старик выказывал большое знание русских книг. Я долго прислушивался к их разговору, наконец, и сам вступил в него. Потолковав несколько, я заинтересовался узнать, кто мой собеседник.
— Я, батенька мой, — отвечал старик, — называюсь Иван Николаевич. Отец мой был купец, трактирщик. — впрочем, он давно уже умер, а имение наше все пошло с молотка, вот, может быть, знаете теперь гостиницу «Москву», что на углу Невского и Владимирской, это отец мой держал прежде: он и открывал это заведение (тут, я помню, лет тридцать назад не гостиница была, а небольшая харчевня); да, кроме того, у него был еще хороший трактир на Гороховой улице. Отец мой сначала не захотел меня приспосабливать по своей части, а по одиннадцатому году отдал в мальчики на Перинную линию, и я там прожил всего семнадцать лет: пять лет мальчиком, а потом — приказчиком. Потом я связался с кое-какими приятелями, тоже купеческими сынками, стал с ними кутить, играть и с места свернулся. Отец сперва было повел меня строго, несмотря на то, что мне было двадцать семь-восемь лет, он отдавал меня к своим знакомым трактирщикам в половые или на кухню, да разве мог я в этой должности исправиться, я только больше приучался к пьянству, наконец отец отослал меня на Валаам: думал, что там пост и работа меня исправят — не тут-то было, я как оттуда вернулся, так еще больше стал пьянствовать, в это время отец помер, а я стал опускаться все ниже и ниже, попал пьяненький под административное распоряжение, выслали меня натри года в провинцию, а там я себе не мог достать никакого дела: христовым именем опять сюда повернулся, меня забрали и опять выслали на три года, а я опять воротился, да вот и теперь высылают. Так все и хожу взад да вперед.