Роберт Блох - На языке мертвых (Антология)
М. Винборн не сказал дочери ни слова ни о своем сне, ни о том, что произошло потом. Это не было воображением — в этом он был абсолютно уверен. К тому же через некоторое время он услышал то же самое днем. Конечно, ветер завывал в дымоходе, но нет, это, это был хорошо различимый звук, ошибка невозможна. Это были всхлипывания ребенка, непрекращающиеся, терзающие.
К тому же, оказывается, не он один их слышал. Он застал экономку, говорящую горничной, что, на ее взгляд, няня не очень добра к маленькому Джеффри: «Не позднее этого утра я слышала, как он плачет, сотрясается от слез!» Но Джеффри пришел к столу, пышущий здоровьем и сияющий от счастья, как к первому, так и ко второму завтраку. М. Винборн хорошо знал, что Джефф не плакал в то утро: это другого слышала экономка, другого ребенка, чьи шаги заставили его вздрогнуть не раз.
Только миссис Ланкастер не слышала ничего. Может быть, ее уши не были способны уловить звуки другого мира.
Но однажды и она была потрясена.
— Мама, — сказал ей жалобно Джефф, — разреши мне поиграть с маленьким мальчиком.
Миссис Ланкастер, которая что-то писала, подняла глаза улыбаясь:
— Какой маленький мальчик, мой дорогой?
— Я не знаю, как его зовут. Он был на чердаке, сидел и плакал. Но когда увидел меня, убежал. Может быть, он испугался (в голосе маленького Джеффа появился оттенок легкого презрения). Не как большой мальчик! И потом, когда я играл с кубиками у себя в комнате, увидел его около двери. Он смотрел, как я строю, и у него был грустный вид, как будто он хотел играть со мной. Тогда я ему сказал: «Давай строить мотор». Но он ничего не ответил, стоял с видом, как будто… как будто, он здесь увидел много-много шоколада, а мама сказала, чтобы к нему не притрагивался. (Джефф вздохнул, явно наводненный собственными воспоминаниями о кухне). Я спросил у Жана, кто это был, и сказал ему, что хотел бы играть с ним, но Жан мне ответил, что нет других маленьких мальчиков в доме и чтобы я прекратил рассказывать глупости. Мама, я не люблю Жана.
Миссис Ланкастер встала.
— Жан прав. Здесь нет другого маленького мальчика.
— Но я его видел, мама! Пожалуйста, разреши мне поиграть с ним! У него такой грустный вид, он такой одинокий и несчастный! Я хочу его утешить.
Миссис Ланкастер собиралась ответить, но ее отец покачал головой.
— Джефф, — сказал он очень мягко, — правда, этот маленький мальчик несчастен. Может быть, ты можешь что-нибудь сделать, чтобы ему помочь. Но ты должен сам придумать как. Ты сам. Это как головоломка. Понимаешь?
— Это потому, что я вот-вот стану большим, я должен придумать сам?
— Да, потому что ты становишься большим.
Малыш вышел, и миссис Ланкастер повернулась к отцу с негодованием.
— Отец, это абсурд. Потворствовать тому, чтобы он верил в суеверия слуг!
— Никто ему ничего не говорил, — тихо ответил старик. — Он видел то, что я слышу и что я, может быть, способен был увидеть, если бы был в его возрасте.
— Это смешно. Почему я ничего не вижу и не слышу?
М. Винборн улыбнулся дочери немного утомленно и ничего не ответил.
— Почему? — повторила она. — И почему ты сказал ему, что он мог бы помочь этому…этому..? Это бессмысленно!
Старик бросил на нее задумчивый взгляд.
— Правда? — сказал он. — Помнишь стихи:
Каков этот Светоч,Что дает возможностьДетям видеть в темноте?«Слепой рассудок», — ответил эмпирей.
Джеффри обладает этим — слепым пониманием, слышанием. Как все дети. Становясь взрослыми, мы теряем этот светоч, нас выбрасывает в реальность, иногда, старея, люди обретают слабую искру. Но в детстве он светит ярче всего. Вот почему я думаю, что Джеффри мог бы что-то сделать.
— Я не понимаю, — слабо прошептала миссис Ланкастер.
— Я тоже. Но этот… этот ребенок страдает и хочет быть избавленным. Как? Я этого не знаю. Но это так ужасно когда думаешь об этом… Он плачет, он рыдает и разбивает сердце… Ребенок.
Через месяц после этого разговора Джефф серьезно заболел. Западный ветер дул с большой силой, а Джефф не был никогда особо крепким. Врач, покачав головой, сказал, что речь идет о случае, крайне тревожном. Потом, отозвав М. Винборна в сторону, признался, что надежды нет.
— Ребенок не смог бы дожить до взрослых лет, — добавил он. — Его легкие серьезно поражены уже очень давно.
Дежуря около сына, мадам Ланкастер поверила в существование другого ребенка. Сначала всхлипывания были очень похожи на завывания ветра, потом мало-помалу они стали различаться и стали совсем ясными, узнаваемыми.
Наконец, она услышала их в тишине: всхлипывания ребенка, монотонные, безнадежные, душераздирающие.
Состояние Джеффа не переставало ухудшаться. В бреду он без конца говорил о маленьком мальчике. «Я хочу помочь ему уйти! — кричал он. — Я очень сильно хочу».
Потом бред уступил место чему-то вроде летаргии.
Джеффри лежал обессиленный, неподвижный, с трудом дыша, почти без сознания. Ничего не оставалось делать — только ждать.
Пришла ночь — тихая, спокойная и ясная, без малейшего ветерка. Вдруг ребенок шевельнулся, открыл глаза. Он посмотрел на открытую дверь, потом на мать. Он пытался что-то сказать, она нагнулась, чтобы уловить его слова.
— Согласен, я иду, — прошептал он, И снова откинулся назад.
В ужасе миссис Ланкастер побежала за своим отцом.
Где-то, совсем рядом, другой ребенок смеялся. Его радостный, успокоенный, торжествующий смех звенел в комнате.
— Я боюсь, я боюсь, — стонала миссис Ланкастер.
Старик обнял ее за плечи. Порыв ветра, заставивший их обоих вздрогнуть, быстро прошел, и опять все стало спокойно.
Смех мучил. Они услышали другой звук — сначала неясный и смутный, но все усиливающийся и скоро ясно различимый. Это были шаги — маленькие шаги.
Тап-тап, тап-тап — они бежали. Вот эти маленькие ножки на лестнице, немного шаркающие, которые они так хорошо знали. Но… Сомнение невозможно… К ним присоединились вдруг другие шаги, другая поступь, более скорая и более легкая!
Быстро-быстро они направились прямо к двери. Все вперед и вперед. Вот они пересекли порог.
Тап-тап, тап-тап… — невидимые ножки двух детей.
Мадам Ланкастер подняла блуждающий взгляд.
— Их двое! Двое!
Мертвенно-бледная от ужаса, она повернулась к кроватке, но отец, мягко развернув ее, показал на коридор.
— Там, — сказал он просто.
Тап-тап, тап-тап… — все дальше и дальше. Потом тишина.
Владимир Набоков
Ужас[12]
Со мной бывало следующее: просидев за письменным столом первую часть ночи, когда ночь тяжело идет еще в гору, — и очнувшись от работы как раз в то мгновенье, когда ночь дошла до вершины и вот-вот скатится, перевалит в легкий туман рассвета, — я вставал со стула, озябший, опустошенный, зажигал в спальне свет — и вдруг видел себя в зеркале. И было так: за время глубокой работы я отвык от себя, — и, как после разлуки, при встрече с очень знакомым человеком, в течение нескольких пустых, ясных, бесчувственных минут видишь его совсем по-новому, хотя знаешь, что сейчас пройдет холодок этой таинственной анестезии, и облик человека, на которого смотришь, снова оживет, потеплеет, займет свое обычное место и снова станет таким знакомым, что уж никаким усилием воли не вернешь мимолетного чувства чуждости, — вот точно так я глядел на свое отраженье в зеркале и не узнавал себя. И чем пристальнее я рассматривал свое лицо, — чужие, немигающие глаза, блеск волосков на скуле, тень вдоль носа, — чем настойчивее я говорил себе: вот это я, имярек, — тем непонятнее мне становилось, почему именно это — я, и тем труднее мне было отождествить с каким-то непонятным «я» лицо, отраженное в зеркале. Когда я рассказывал об этом, мне справедливо замечали, что так можно дойти до чертиков. Действительно, раза два я так долго всматривался поздно ночью в свое отражение, что мне становилось жутко, и я поспешно тушил свет. А наутро, пока брился, мне уже в голову не приходило удивляться своему отражению.
Бывало со мной и другое: ночью, лежа в постели, я вдруг вспоминал, что смертен. Тогда в моей душе происходило то же, что происходит в огромном театре, когда внезапно потухает свет, и в налетевшей тьме кто-то резко вскрикивает и затем вскрикивает несколько голосов сразу, — слепая буря, темный панический шум растет, — и вдруг свет вспыхивает снова, и беспечно продолжается представление. Так, бывало, душа моя задохнется на миг, лежу навзничь, широко открыв глаза, и стараюсь изо всех сил побороть страх, осмыслить смерть, понять ее по-житейски, без помощи религий и философий. И потом говоришь себе, что смерть еще далека, что успеешь ее продумать, — а сам знаешь, что все равно никогда не продумаешь, и опять в темноте, на галерке сознания, где мечутся живые, теплые мысли о милых земных мелочах, проносится крик — и внезапно стихает, когда, наконец, повернувшись на бок, начинаешь думать о другом.