Пиратские утопии. Мавританские корсары и европейцы-ренегаты - Питер Ламборн Уилсон
Пираты, апостаты, предатели, дегенераты, еретики – разве можно ожидать появления позитивного смысла от такого мерзкого сочетания? Неужели мы должны просто признать привлекательность такого извращения? Ведь в конце концов именно это и является истинными мотивами пиратолога, несмотря на все возмущения шокированной оскорблённой морали, разве нет? Не говоря уже о ересиологах!
Чтобы ответить на это возражение, я всего лишь отмечу (и это я подчёркивал повсюду, например, см. введение к Wilson, 1991), что ересь есть средство культурного переноса. Когда религия из одной культуры проникает в другую, она чаще всего совершает это (по крайней мере, на первых стадиях) как «ересь»; и только потом приходит ортодоксальная власть, чтобы всех построить по струнке и заставить строго подчиняться установлениям. Так, к примеру, раннее кельтское христианство вобрало в себя многое от друидизма и рассматривалось Римом как «еретическое». В ходе этого процесса не только христианская культура пришла в Ирландию, но и кельтская культура также была привнесена (более потаённо) в христианство, или, скорее, в христианскую европейскую культуру. Случился культурный перенос, и эта кросс-культурная синергия представляла собой нечто новое – нечто, породившее, к примеру, Келлскую книгу. В эпоху мавров Испания представляла собой культуру, основанную на трёхстороннем переносе между исламской, еврейской и христианской традициями, в особенности в таких «еретических» областях, как алхимия (или поэзия!). Алхимия в качестве «ереси», посредством ислама, перенесла греческую науку в христианский мир Ренессанса. И так далее, и тому подобное.
Как особый случай «ереси» можно рассматривать религиозное отступничество. И в случае ренегатов одной из самых очевидных областей для культурного переноса были технологии мореходства. Мы можем предположить, что ренегаты не только внедрили в исламский мир «круглые корабли» и более продвинутые методы металлургии, но также могли познакомить европейских мореходов с исламской навигационной математикой и такими приборами, как астролябия. Эта проницаемая граница между Востоком и Западом была более всего заметна в мавританской Испании, где взаимный осмос, в конечном счёте, привёл к появлению Колумба, и, без сомнения, этот процесс продолжался и в XVII веке. Нам следует остерегаться интерпретации этого технического переноса как лишённого всякой духовной значимости, – вспомните того еврейского капитана из Смирны, которого считали колдуном за его познания в навигации. Занятие мореходством было тайной, и моряк (так же, как и кочевник в пустыне) был человеком сомнительной правоверности.
Мы обсуждали, что моряки XVII века делились чем-то большим, чем тайнами своего занятия, – они также вполне могли делиться и определёнными потаёнными идеями: идеей демократии, например, или, раз на то пошло, идеей духовной свободы, свободы от «христианской цивилизации» и всех её бедствий. Если среди образованных масонов циркулировали исламофильские представления, то почему таких же мыслей не могло быть среди «масонства» бедных моряков? От корабля к кораблю шёпотом передавались слухи, рассказы о Варварийском береге, где богатства и «мавританские племянницы» ожидают, когда их завоюют храбрецы – те немногие свободные души, у которых хватает смелости отринуть христианство. И если у нас нет письменных свидетельств об этом «заговоре», мы также можем спросить – а какие вообще документы когда-либо порождаются устной и неписьменной (суб)культурой? Нам не нужны никакие тексты, потому что доказательства заговора у нас есть в самом историческом факте тысяч переходов в ислам, необъяснимых иным образом, переходах не просто добровольных, но целенаправленных; фактически, у нас есть реальные свидетельства массового вероотступничества.
Здесь мы видим пример не только ереси как средства культурного перехода, но также (что даже более интересно) ереси как средства социального сопротивления. И именно в этом (как я уже настаивал) я вижу «смысл» ренегатов и их потерянного мира. Верно, что такую теорию или «ви́дение» пиратов можно заподозрить в том, что она является продолжением моих собственных субъективных взглядов – притом даже, скорее, «романтическим» продолжением. Но также верно и то, что никакой субъективный взгляд не является целиком уникальным. Если я решаюсь интерпретировать опыт ренегатов, то потому, что, в определённом смысле, я его признаю. Каждая история содержит в себе в некоторой степени «историю настоящего» (как говорит Фуко), а возможно, даже более того, историю себя. Однако «каждая история» не должна в силу этого считаться лишённой «объективности» или представляться всего лишь субъективной и романтической.
Полагаю, что я признаю ренегатов, потому что они некоторым образом тоже «современные». Когда полковника Каддафи и Ирландскую республиканскую армию обвиняют в сговоре и незаконном ввозе оружия, будет ли заблуждением упомянуть о давних-давних связях через Атлантику между кельтами и североафриканцами? Точно так же как европейский консенсус XVII века осудил этот сговор как предательство и отступничество, наши современные медиа отвергают его как «терроризм». Мы не привыкли смотреть на историю с точки зрения террористов, то есть с точки зрения нравственной борьбы и революционной экспроприации. В нашем современном консенсусном взгляде моральное право на убийство и воровство (то есть на войну и налоги) принадлежит только Государству, а в особенности – рациональному, светскому, корпоративному Государству. Те же, кто достаточно иррационален, чтобы верить в религию (или в революцию) как в причину действовать на мировой арене, – это «опасные фанатики». Очевидно, с 1600-х годов не так много изменилось. С одной стороны, у нас есть общество, с другой – сопротивление.
XVII век не знал светской идеологии. Ни государства, ни личности не оправдывали свои действия философскими обращениями к науке, социологии, экономике, «естественным правам» или «диалектическому материализму». Практически все социальные конструкты были основаны на религиозных ценностях или (по крайней мере) излагались на языке религии. Что касается идеологии христианского монархического империализма – или в нашем случае, идеологии исламского пиратства, – то мы вольны интерпретировать и ту, и другую как всего лишь приукрашивание, лицемерное пустословие, полную фальшь или даже галлюцинацию, но это сводит историю к психологии насилия и грабежа, лишённым всякого мышления и намерения. Вопрос влияния «идей» на «историю» остаётся проблематичным и даже таинственным – в особенности когда мы гипостазируем такие туманные сложности, как категории или даже абсолюты. Однако из этого не следует, что мы не можем сказать ничего содержательного об идеях или об истории. По крайней мере, мы должны признать, что у идей есть истории.
История склонна рассматривать нарратив о ренегатах как бессмысленный, как всего лишь сбой на ровном и неотвратимом пути прогресса европейской культуры к мировому доминированию. Пираты были необразованы, бедны, маргинализованы – и посему (предполагалось) у