Андрей Ранчин - «На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского
Отказ от венка/венца у Пушкина — это отвержение жажды к славе, жест, демонстрирующий независимость: пушкинский поэт представлен, в отличие от горациевского, хранителем и ценителем личной свободы — высшей ценности бытия. В отличие от пушкинской музы, поэту Бродского лавровый венок обеспечен — вместе с плахой. Но «зеленый лавр» — выражение многозначное, обозначающее не только «венок», но и «венец». «Зеленый лавр» — награда поэту Бродского за стихи, оплаченные ценою смерти; но, поставленное в один семантический ряд с «топором», это выражение указывает также и на венец как знак мученичества (венец мученический) и на его первообраз — терновый венец Христа[356]. Выражение «зеленый лавр» восходит не только к Горацию и Пушкину, но и к лермонтовскому стихотворению «Смерть Поэта», в котором венец совмещает признаки венка (в обманчивом внешнем виде) и венца (по своей сути):
И прежний сняв венок — они венец терновый, Увитый лаврами, надели на него: Но иглы тайные сурово Язвили славное чело…[357]
(I, 257)Под пером Бродского пушкинские строки о долгой славе поэта в поколениях превращаются в стихи о неизбежной гибели[358].
«Топор» палача из стихотворения «Конец прекрасной эпохи» — такое же орудие казни, как «секира палача», пасть от удара которой суждено поэту, герою другого пушкинского стихотворения — «Андрей Шенье»:
Подъялась вновь усталая секираИ жертву новую зовет.Певец готов: задумчивая лираВ последний раз ему поет.
(II; 231)Образ лаврового венца, вызывающий ассоциации с югом, с солнечным миром античности, у Бродского соединен с зимой и снегом: венец поэта — «лавровый заснеженный венец»:
Хвала развязке. Занавес. Конец.Конец. Разъезд. Галантность провожатыху светлых лестниц, к зеркалам прижатых,и лавровый заснеженный венец.
(«Приходит март. Я сызнова служу», 1961 [I; 55])Концовка стихотворения Бродского может быть истолкована как эвфемистическое описание ареста (провожатые кем-то прижаты к зеркалам). Но она также проецируется и на финальную сцену комедии А. С. Грибоедова «Горе от ума», и на описание Онегина в первой главе пушкинского романа в стихах (снегом, «морозной пылью серебрится / Его бобровый воротник» (V; 13]). Сцена разъезда также восходит к «Евгению Онегину» (Онегин, покидающий театр, — гл. 1, строфа 16). Но кроме того, текст Бродского соотнесен со стихотворением Мандельштама «Летают валькирии, поют смычки»[359], представляющим собой инвариант грибоедовского и пушкинского сочинений:
Летают валькирии, поют смычки.Громоздкая опера к концу идет.С тяжелыми шубами гайдукиНа мраморных лестницах ждут господ.
Уж занавес наглухо упасть готов;Еще рукоплещет в райке глупец,Извозчики пляшут вокруг костров.Карету такого-то! Разъезд. Конец[360].
Стихотворение Мандельштама воплощает «тему конца русского символизма»[361], стихотворение Бродского — тему конца высокого искусства вообще. Знаком интертекстуальной преемственности по отношению к поэтической традиции избран лавровый венец.
Бродского 1960-х — начала 1970-х гг. привлекает к себе прежде всего Пушкин, разочарованный в ценностях бытия, Пушкин — изгнанник, узник и певец свободы. В стихотворении «Перед памятником А. С. Пушкину в Одессе» (1969–1970?) уподобление героя автору стихотворения «К морю» откровенно прямолинейно:
И ощутил я, как сапог — дресва,как марширующий раз-два,тоску родства.
Поди, и онздесь ждал того, чего нельзя не ждатьот жизни: воли. Эту благодать,волнам доступную, бог русских нивсокрыл от нас, всем прочим осенив,зане — ревнив.<…>Наш нежный Юг,где сердце сбрасывало прежде вьюк,есть инструмент державы, главный звукчей в мироздании — не сорок сороков,рассчитанный на череду веков,но лязг оков.
И отлит былиз их отходов тот, кто не уплыл,тот, чей, давясь, проговорил«Прощай, свободная стихия» рот,чтоб раствориться навсегда в тюрьме широт,где нет ворот.
Нет в нашем языке грустней строкиотчаянней и больше вопрекисебе написанной, и после от рукисто лет копируемой. Так набегает напляж в Ланжероне за волной волна,земле верна.
(IV [1]; 8–9)Герой Бродского как бы упрекает Пушкина за верность «земле», за отказ от романтического побега за далекой свободой; он ощущает в прощании поэта с морем — символом воли — мучительнейшее, физически явственное насилие над самим собой. Пушкин Бродского произносит слова прощания, «давясь». Между тем в пушкинском «К морю» выбор поэта, не внявшего призывам моря и оставшегося, очарованного «могучей страстью», на земле, не безнадежно трагичен. Для пушкинского героя бегство невозможно и ненужно:
О чем жалеть? Куда бы нынеЯ путь беспечный устремил?<…>Мир опустел… Теперь куда жеМеня б ты вынес, океан?Судьба людей повсюду та же:Где капля блага, там на стражеУж просвещенье иль тиран.
(II; 181)Пушкинский герой, оставшийся «у берегов», верен памяти о море и не винит себя в измене «свободной стихии»:
Прощай же, море! Не забудуТвоей торжественной красыИ долго, долго слышать будуТвой гул в вечерние часы.
В леса, в пустыни молчаливыПеренесу, тобою полн,Твои скалы, твои заливы,И блеск, и тень, и говор волн.
(II; 181)«Прощаясь с морем, Пушкин прощался с югом, со всеми впечатлениями последних лет, со всеми поэтическими замыслами, родившимися на юге, с завершенным периодом жизни, со своей поэтической молодостью, с романтизмом» — писал о стихотворении «К морю» Б. В. Томашевский[362]. Для пушкинского героя жизнь не закончена; для героя Бродского возможно лишь тягостное существование. Пушкинский герой — уроженец берега, сын земли; герой Бродского — житель моря, выброшенный на берег: он сравнивает себя с рыбой. А волны, символизирующие у Пушкина (не только в этом стихотворении, но и, например, в стихотворении «Кто, волны, вас остановил…») свободу, в тексте Бродского ассоциируются с противоположным началом — с монотонной повторяемостью и «верностью земле»[363].
«Превращение» поэта в статую трактовано в стихотворении «Перед памятником А. С. Пушкину в Одессе» как лишение свободы: памятник «отлит» из «отходов» металла, пошедшего на оковы. Воображаемому грандиозному памятнику из пушкинского «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» Бродский противопоставляет реальный памятник Пушкину, но он символизирует не почитание поэта «народом», а насилие над стихотворцем.
Упоминание о звоне кандалов в стихотворении «Перед памятником А. С. Пушкину в Одессе» соотносится со строками Пушкина «Как раз тебя запрут, / Посадят на цепь дурака» («Не дай мне Бог сойти с ума» [III; 249]). Пушкинскому романтическому мотиву безумия поэта, прозревающему высшие тайны и отторгнутого и мучимого людьми, Бродский придает новый, глубоко личностный смысл. Канонизированный литературный мотив становится у Бродского средством самоописания «Я» и приобретает биографическую достоверность. Так «литература» становится «жизнью», а единичное событие запечатлевается в «вечной» словесной формуле. Строки из стихотворения Пушкина «Не дай мне Бог сойти с ума» — может быть, самого «темного» из произведений поэта:
Да вот беда: сойти с ума,<…>Как раз тебя запрут,Посадят на цепь дуракаИ сквозь решетку, как зверька,Дразнить тебя придут —
(III; 249)превратились у Бродского в свидетельство о собственной судьбе — о судьбе узника. Романтический флер, обволакивающий образы у Пушкина, сорван: в тюрьме не безумец, а здравомыслящий человек, и травят его наяву — «Я входил вместо дикого зверя в клетку, / выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке…» (1980 [III; 7]).
Цитируется в стихотворении «Перед памятником А. С. Пушкину в Одессе» и пушкинское «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…»: «И он, видать, / здесь ждал того, чего нельзя не ждать / от жизни: юли. Эту благодать, / волнам доступную, бог русских нив / сокрыл от нас, всем прочим осенив, / зане — ревнив» (IV (1); 8). Двум противоположным и нераздельным ценностям Пушкина — покою и воле — Бродский противопоставляет одну только юлю — свободу[364].