Александр Гордон - Диалоги (май 2003 г.)
В.А. Да, я думаю, что лучше нам оставаться в той области, где я могу привести реальные примеры.
А.Г. Потому что так и до евгеники недалеко. При почти полном отсутствии естественного отбора, по крайней мере, при снижении его давления на сегодняшнее человечество, на хомо сапиенс, очень многие умы на протяжении XX века задумывались об искусственном отборе, но, смотрите, к чему это привело.
В.А. Я думаю, что этого пугала евгеники, может быть, не стоит бояться – генетический груз реально существует, но эти процессы очень медленные. Да, мы должны о них знать и научиться бороться с наследственными болезнями. Это будет сделано.
Но гораздо больнее для нас не длительное накопление генетического груза, которое будет происходить в течение миллионов или десятков миллионов лет, а то, что у очень многих людей с возрастом в результате мутаций возникает раковая опухоль. И мы должны научиться преодолевать такие генетические дефекты уже сейчас.
Художественная антропология
13.05.03(хр.00:50:11)Участник:
Мильдон Валерий Ильич – доктор филологических наук.
Валерий Мильдон: …которую можно вывести, читая русскую литературу художественную.
Александр Гордон: О человеке вообще?
В.М. О человеке, о его жребии, о его назначении. Ну, и в том числе о человеке русском. Но одна из особенностей не только, я полагаю, русской литературы, вообще художественной литературы в том, что она говорит весьма о конкретном человеке – русском, немце, японце. Если она это делает хорошо, то речь идёт о человеке как таковом. В противном случае, немцы не читали бы русской литературы, а русские – немецкой. Однако читают.
А.Г. Но немцы, французы, англичане стали читать нашу литературу гораздо позже, чем мы их.
В.М. Конечно, потому что русская литература вообще ведь очень молодая литература. Несмотря на то, что народ русский имеет хронологически богатую историю, литература очень молодая. Вот в начале XIX века русские говорили, что в России литературы нет, есть немецкая литература, есть английская, французская, а русской нету. И Пушкин в 1833-м году написал статью (кажется, в 1833-м) «О ничтожестве литературы русской», имея в виду не плохое качество, а имея в виду её отсутствие попросту.
А.Г. Но что он понимал под литературой?
В.М. Он под литературой понимал как раз изображение мира и человека в слове. В слове, да, конечно, в слове. И поскольку он сам был создателем литературы, он, вероятно, свои собственные сочинения относил сюда, ещё в не-литературу. И речь идёт не о том, что он был взыскательным мастером и относился к себе строго, а о том, что он реально оценивал положение. А вот уже в начале 40-х годов Белинский пишет статью, она у него была без заглавия, а потом её озаглавили «О значении слова „литература“. И он говорит, что в России литература есть. Но европейского значения она не имеет. „Будет она его иметь или не будет, – пишет он, – это неизвестно“.
А через примерно 30 с небольшим лет на международном конгрессе писателей в Париже, где председательствовал Гюго, а Тургенев был сопредседателем, ему, как сопредседателю, дали слово. И он обратился к европейским писателям со словами (я не дословно цитирую): «Раньше мы обращались к вам как к учителям, а сейчас я могу к вам обратиться так – собратья». И это было принято, и ему аплодировали. Это было в 1878-м году. Это свидетельствовало всё-таки о том, что русская литература стала явлением европейским. Вообще скорость превращения литературы из «ничего», в кавычки беру это слово, в явление европейского значения… Я думаю, что ни одна из европейских литератур, а русская литература – европейская литература, как Россия европейская страна, восточная, но европейская. Превращение с такой скоростью – это совершенно невиданное дело. И поэтому в XIX веке, то есть на коротком хронологическом отрезке, появилось такое количество первокласснейших писателей – этого не знает история ни одной литературы.
А.Г. Ведь мало, наверное, чтобы появились первокласснейшие писатели, учитывая определение, которое Пушкин давал литературе. Нужно, чтобы произошли какие-то качественные изменения, что-то случилось с этой самой литературой, чтобы она начала существовать, стала вдруг значимой для европейцев.
В.М. Разумеется. Конечно, и это имеется в виду. Потому что речь идёт о том, что, видимо, русская литература открыла на своих страницах что-то такое, рассказала что-то такое о человеке, о его жребии, о его назначении, о его судьбе, что в новинку показалось европейским читателям. И вот это «что-то» чрезвычайно важно. Я думаю, поэтому мы и до сих пор читаем эту русскую классику, что чувствуем, что там что-то о нас говорится такое, чего мы ниоткуда больше не узнаем. Ведь то, что появилось в европейской, в частности, во французской литературе, в первой половине XX века и что известно под названием экзистенциальной мысли, экзистенциальной литературы – это всё было проговорено и выговорено в русской литературе XIX века (и это европейские читатели, конечно, почувствовали), хотя она это так, как это было сделано в XX веке, не формулировала. Вот это очень важно.
Что же это такое? Я думаю, это вот что. Русская литература дала представление о человеке, как о существе, брошенном в мир, где его никто не ждёт, где он никому не нужен и где ему абсолютно не на что рассчитывать. У Пушкина есть стихотворение, по-моему, 1828-го года «Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана». Молодая литература, молодая по сравнению с европейскими литературами, начинает с такого вопроса – зачем дана жизнь. У Пушкина нет ответа на этот вопрос.
У Пушкина на этот вопрос нет ответа, а у Лермонтова есть – «ни за чем». Он в одном из стихотворений говорит: «Уж не жду от жизни ничего я и не жаль мне прошлого ничуть. Я ищу…» Не помню, как там… «Я хочу забыться и заснуть». Ни за чем дана жизнь. И вот есть замечательный роман у Герцена, который называется «Кто виноват?». Он там отвечает в этом романе – никто не виноват. Кто виноват в том, что так жизнь Бельтова повернулась? Кто виноват, что так жизнь Круциферского Дмитрия и его жены Любочки повернулась? Никто не виноват. Нет виноватых. Нет виноватых в том, что так судьба человека повернулась. Таков жребий. В этом отношении Пушкин замечательно заканчивает поэму «Цыганы». «И всюду страсти роковые и от судеб защиты нет». И потом представление, что человек брошен в мир, где он никому не нужен, только нарастало. Его нигде никто не ждёт.
И странным образом это совпало с теми представлениями, которые разрабатывала совершенно чуждая русской литературе область – эволюционное учение. Ведь только по какому-то странному недоразумению, число которых можно увеличивать, до сих пор держится представление, что человек якобы произошёл от обезьяны. Это просто неправда. Человек от обезьяны не произошёл. Как он произошёл, на этот вопрос даже Дарвин отказался дать ответ. В «Происхождении видов и естественном отборе» он так прямо и пишет, что неизвестно, как это произошло. Всё, что до человека, всё это хорошо объясняется. Тычинки, пестики – всё замечательно. Откуда взялся человек – непонятно.
И русская литература как раз сделала акцент на том, что и сам человек, как феномен, чуждый этой органической жизни, тоже абсолютная тайна. Абсолютная тайна, не известно, что это такое. И поэтому когда вдруг вспыхивали, появлялись в русской литературе сочинения, где пробовали объяснить, как будет хорошо человеку, когда настанет совершенный общественный строй, я имею в виду «Что делать?» Чернышевского, это вызывало, конечно, изумление и решительное противодействие тех писателей и тех мыслителей, которые понимали, что раз человек – тайна, ничего не может произойти. Никакой общественный строй не сделает тайну открытой и доступной, а будет только хуже.
Потому что если он тайна, а мы берёмся её, эту тайну, вставлять в какие-то границы, заранее на бумаге рассчитанные… Достоевский об этом написал в небольшом романе «Записки из подполья». Он там пишет, я наизусть, цитатно не помню, но смысл того, что он там пишет, такой: а почему вы знаете, что человеку надо только одного благоразумного хотения? Точно ли вы уверены, что это так? Человеку надо одного самостоятельного хотения со всеми своими почесываниями. Этот роман, так сказать, по внутренней задаче направлен именно против романа Чернышевского, где всё было расписано о том, как будет хорошо, если люди поймут, что разумно жить хорошо.
Достоевский имел за плечами опыт каторги, опыт Омского острога, он написал совершенно поразительную книгу, первую книгу о концлагере в русской литературе – «Записки из мёртвого дома». В 1863-м году этот роман вышел и там, суммируя свой острожный опыт, он произносит такие слова, что «жизнь, по моим наблюдениям, стремится к раздроблению». Потому что человек есть существо сугубо индивидуальное. И особенность этой книги в том, что она представляет собой, в сущности, бесконечную череду различных портретов и судеб, между собой ничем не связанных, кроме совместного нахождения этих людей в остроге. И он там пишет, я своими словами это передам, что поведение человека носит абсолютно непонятный для него самого характер. Он знает, что эти поступки вызовут целую череду наказаний. Тем не менее, их совершает. Почему? Вот это непонятно.