Герман Гессе - Магия книги
Область всемирной литературы, что посещал я в течение моей жизни чаще и узнал лучше прочих, это литература Германии, бесконечно далекой от нас сегодня, да, пожалуй, уже ставшей легендой Германии 1750–1850 годов, столетия, центр и вершину которого являет собой Гете. В этот край, где не подстерегают меня ни разочарования, ни сенсации, я снова и снова возвращаюсь из всех путешествий по древним временам и дальним странам, возвращаюсь к поэтам и писателям, авторам писем и биографий, ибо все они — истинные гуманисты, и вместе с тем почти все они были верны духу своего народа и своей земли. Особенно живо затрагивают меня книги, если ландшафт, народ и язык в них близки и милы мне с детских лет; это чтение дарит особое ощущение счастья, так как от меня не ускользают тончайшие нюансы, легчайшие намеки, нежнейшие созвучия. Трудно и даже болезненно дается мне расставание с такой книгой, если я принимаюсь после нее за сочинения, которые вынужден читать в переводе, или за какую-нибудь книгу, в которой не звучит эта органичная, истинная, зрелая речь и эта музыка. Конечно же, ощущение счастья дарит, прежде всего, немецкий язык южных и западных областей Германии, в его основе лежат алеманский и швабский диалекты, — достаточно назвать имена Мерике и Гебеля — но наш язык несказанно радует меня и при чтении почти всех прочих немецких и швейцарских авторов того благословенного столетия: от молодого Гете до Штифтера, от «Юности Генриха Штиллинга» до Иммермана и Дросте-Хюльсхофф, а если огромное большинство этих великолепных, чудесных сочинений ныне прозябает лишь в нескольких общедоступных или частных библиотеках, это, по-моему, один из самых тревожных и отвратительных симптомов нашей ужасной эпохи.
Но родной народ, земля и язык — еще далеко не все в литературе, как, впрочем, и в жизни; кроме них, есть целое человечество и есть возможность, снова и снова радостно изумляющая, — в самом дальнем и самом неродном открыть родное, полюбить и близко узнать то, что прежде казалось наглухо замкнутым и недоступным. Я понял это в молодости благодаря знакомству с духовными сокровищами индийцев, а в более поздние годы — и китайцев. К индийцам привели меня заранее начертанные пути — ведь мои родители и дед жили там, изучали индийские языки и отчасти восприняли дух Индии. Но только прожив на свете больше тридцати лет, я узнал, что существует чудесная китайская литература и особенная, китайская ветвь человеческого рода и человеческого духа, которая стала для меня дорогой и любимой, и не только — она даровала духовный приют и вторую родину. Это было совершенно неожиданно: мне, из всей литературы Китая знавшему только «Шицзин» в переложении Рюккерта, благодаря переводам Рихарда Вильгельма и других открылся китайско-даосский идеал мудрости и блага, и без него я уже не представляю своей жизни. Мне, ни слова не понимавшему по-китайски и никогда не бывавшему в Китае, посчастливилось, ибо в китайской литературе, отделенной от нас двумя с половиной тысячелетиями, я нашел подтверждение своих догадок и обрел еще один духовный мир и еще одну родину, помимо тех, что были назначены мне рождением и родным языком. Китайские учителя и мудрецы, о которых рассказывают великолепный Чжуан-цзы, а также Ле-цзы и Мэн Кэ, оказались полными антиподами патетиков: удивительно простые, близкие к народной и будничной жизни, они не позволяли водить себя за нос и любили жизнь в добровольной безвестности, непритязательную и скромную, а слогу их, манере выражения, изумляешься и радуешься без конца. Скажем, о Конфуции, великом противнике Лао-цзы, стороннике системы и моралисте, законодателе и охранителе нравственности, единственном из мудрецов древности, склонном к некоторой торжественности стиля, говорится: «Не тот ли он, кто знает, что дело не пойдет, и все же берется за дело?» Других примеров подобной безмятежности, юмора и простоты я в литературе не знаю. Я часто вспоминаю эти слова, а также некоторые другие изречения, когда размышляю о событиях в мире или слышу речи тех, кто намерен править миром в ближайшие годы или десятилетия, дабы довести его до совершенства. Они делают свое дело, как Конфуций, великий человек, однако не понимают, в отличие от него, что «дело не пойдет».
Нельзя мне позабыть и о японцах, хотя они не так сильно занимали меня и менее щедро, чем китайцы, давали пищу уму. В Японии, которая нам сегодня, как и Германия, представляется страной воинственной, и только, вот уже много столетий существует нечто столь великое и вместе с тем курьезное, столь одухотворенное и вместе с тем решительно, даже безоглядно устремленное к практической стороне жизни, как Дзэн, этот цветок, произрастающий также на почве буддистской Индии и Китая, но лишь в Японии расцветший во всей своей красе. Дзэн я отношу к ценнейшим благам, какие когда-либо обретали народы, ибо его мудрость и практическое значение достигают тех же высот, что у Будды и Лао-цзы. И еще, в различные, разделенные долгими паузами времена меня очаровывала японская поэзия, в первую очередь — простая форма и краткость японских стихов. Современных немецких поэтов нельзя читать, если перед тем читал японцев: наши стихи покажутся безумно напыщенными и ходульными. Японцы изобрели чудесную вещь, семнадцатисложное стихотворение, ведь они никогда не забывали, что искусству не идет на пользу, а, напротив, приносит вред, если художник упрощает себе дело. Когда-то один японский поэт написал стихотворение всего из двух строк, и сказано в нем, что в заснеженном лесу расцвели цветы на ветвях сливы. Он показал стихи ценителю, и тот сказал: «Вполне достаточно одной ветки». Увидев, насколько точно это замечание и как далеко ему самому до настоящей простоты, поэт последовал дружескому совету, и это двустишие не забыто по сей день.
Иногда мы посмеиваемся над огромным перепроизводством книг в нашей маленькой стране. Но будь я сегодня молод и полон сил, я не занимался бы ничем, кроме издания книг. Эти труды во имя непрерывной жизни духа нам нельзя отложить до того времени, когда государства залечат раны, нанесенные войной, нельзя и заниматься этой работой второпях, идя на поводу у конъюнктуры, не заботясь о том, чтобы быть щепетильно совестливыми. Ибо для мировой литературы не меньшую опасность, чем война и ее последствия, представляют плохо и наспех изданные книги.
1945
МАГИЯ КНИГИ
Величайший из всех миров, какие человек создал силою своего духа, а не получил в дар от природы, — это мир книг. Впервые рисуя на грифельной доске буквы и пытаясь что-то прочесть, ребенок совершает первый шаг в этом искусственно созданном и чрезвычайно сложном мире — столь сложном, что целой жизни не хватит, чтобы постичь его и научиться безошибочно применять его законы и правила игры. Без слова, без письменности и книг нет истории, нет понятия «человечество». И если бы кто-то пожелал заключить в небольшом помещении, собрать у себя в доме или комнате историю человеческого духа — он смог бы достичь цели только собрав библиотеку. Сегодня мы уже уразумели, что занятия историей и историческое мышление как таковое небезопасны, в последние десятилетия наше мировосприятие совершило мощный переворот и обратилось против истории, однако именно благодаря этому мятежу стало ясно, что, отказавшись от захвата и присвоения все новых частей духовного наследия, мы никоим образом не сможем вернуть нашей жизни и мысли утраченную ими невинность.
У всех народов слово и письменность священны и связаны с магией, именование вещей и письмо изначально были магическими действиями, колдовством, благодаря которому дух овладевал природой; письмо почиталось как дар богов. В древности у большинства народов письмо и чтение были тайными искусствами, занятиями, дозволенными лишь жрецам, и считалось великим, необычайным событием, если молодой человек решался приступить к изучению столь могущественных искусств. Это было непросто — к тайнам допускались лишь немногие, это право приобреталось ценой самоотречения и жертв. С точки зрения наших демократических цивилизаций, духовные ценности были в те времена большей редкостью, чем ныне, но они почитались как более благородные и священные, дух находился под защитой богов и доступен был не всем и каждому. Тяжкие пути вели к нему, сокровища духа не давались даром. Мы лишь смутно представляем себе, что это означало в иерархических и аристократических культурах — быть человеком, приобщившимся тайн письменности в окружении невежд! Он был особенным, у него была власть, были белая и черная магия, чудесный талисман и жезл волхва.
Сегодня — по видимости — все изменилось. Сегодня мир письменности и духовных ценностей открыт — по видимости — всем и каждому, более того, если кто-то пожелает остаться в стороне, его в этот мир притащат силком. Сегодня — по видимости — знание грамоты мало что значит в сравнении со способностью человека дышать или, в лучшем случае, с его умением ездить верхом. Сегодня — по видимости — письменность и книга уже окончательно утратили особое достоинство, волшебство, магию. Несомненно, в различных религиях по сей день живо понятие о Священном, богооткровенном Писании, однако единственная действительно могущественная религиозная организация Запада, Римско-католическая церковь, не выказывает слишком большого интереса, когда речь идет о приобщении мирян к чтению Библии; священных книг в наши дни нигде уже не осталось, разве что у немногочисленных благочестивых иудеев и в некоторых протестантских сектах. Иногда при вступлении в должность требуется принести присягу на Библии, но сегодня жест возложения руки на священную книгу — это лишь холодный, мертвый пепел, воспоминание о былом огне, его жаре и силе, и в этом жесте, как и в словах присяги, для простых людей уже нет связи с магией. Книга перестала быть тайной, книги всем доступны — по видимости. С точки зрения либеральной демократии, это прогрессивно и разумеется само собой, но, если подойти к делу с других позиций, свидетельствует об обесценивании и вульгаризации духа.