Герман Гессе - Магия книги
Его творения не канули, их всегда читали и читают лишь немногие, и для этих немногих в них всегда открывается вход в магический мир, почти в новое измерение, а некоторые его стихи даже полюбились народу, и в наши дни их иногда, по воскресеньям поют прихожане в протестантских храмах. Дело в том, что благодаря Шлейермахеру отдельные религиозные стихи Новалиса были включены в сборники церковных гимнов, так что даже сегодня иной пастор во время воскресной проповеди, сам того не подозревая, вплотную подходит к опасному жаркому пламени этих стихов…
1924
О ГЕЛЬДЕРЛИНЕ
Вот уже сто лет, как в нашей литературе явился поэт, снова и снова привлекавший к себе сердца лучших из людей, тайный любимец и король идеалистически мыслящего юношества, но неизвестный широкой публике — это Гельдерлин. Его творчество, составившее маленький томик стихов — гимнически мощных или полных тонкой лирической самоуглубленности, — было удивительно прекрасно, волнующе и трагично созвучным его жизни, жизни, которая после быстро промелькнувшей лучезарной юности устремилась в бездны безумия, и — к вершинам сверхличного и мифического; Гельдерлин был воплощенным образом поэта, избранного Богом и поверженного Богом, озарившего мир блеском сверхчеловеческой чистоты, поэта, исполненного благородства и печальной прелести, который неизбежно должен был разбиться от столкновения с «нормальной жизнью», который остался в памяти людей на миг расцветшим ярким цветком духа, как бывает обычно лишь с умершими в юности.
И вот, недавно немецкая молодежь заново открыла для себя Гельдерлина, и его предостережения немцам обрели новое, большее значение, и вновь во всю мощь засияла звезда этого прекрасного чужака, хотя и взошла она в такие времена и в такой атмосфере, которые всякое восхищение легко превращают в моду. И действительно возникла мода на Гельдерлина, так что сегодня стихи этого далеко не всем доступного поэта у иных дам красуются на столе рядом со сборником изречений Будды и рассказами Тагора. Мода, впрочем, почти сошла уже на нет, и в конечном счете она оставила нам кое-что доброе: филологи и издатели занялись Гельдерлином, и теперь у нас есть добротные, красивые издания его сочинений и писем.
Пусть Гельдерлин, как я полагаю, не был по-настоящему понят теми, кто в последние годы довольно шумно поднимал его на щит, и все же нельзя считать случайностью, что вспомнили о нем именно сейчас, в разгромленной Германии, взбудораженной, пронизанной эсхатологическими настроениями. Не только экстатичность его пламенных гимнов, в ту революционную эпоху звучавших подчас как своеобразные манифесты, но, прежде всего, сам образ этого поэта, осененный подлинной духовностью и благородной сверхчеловечностью, оказал столь сильное воздействие на людей в эти времена глубокой коррупции и безнадежной зависимости от материальных сторон бытия. Ибо Гельдерлин не только поэт, и его творчество, и само его существо не исчерпываются только написанными им стихами — он больше этого, он представляет тип героического человека.
В одной из своих весьма примечательных статей поэт словно предвидит свою судьбу и до глубочайших глубин постигает себя самого: «Все дело в том, что люди превосходящие других не совсем обособляются от всего низкого, как и люди прекрасные — от всего варварского, однако они и не сливаются с тем и другим, но ясно и беспристрастно различают дистанцию между собой и другими людьми и исходя из этого действуют и страдают в жизни. Чрезмерно обособившись, они утрачивают возможность действовать и, в своем одиночестве, погибают». Гельдерлин, кого безусловно надлежит причислить к «прекрасным», высказал здесь глубокую мысль. Слова о дистанции и связанное с ними требование не следует понимать лишь в том смысле, что благородный человек не должен слишком строго обособляться от людей низких, — подлинная глубина мысли Гельдерлина становится очевидной, только если прочесть это высказывание как обращенное к себе самому требование: благородный человек должен уметь распознавать низкое и оберегать природно-наивное не только в окружающих, но и в себе самом, в своей душе. Дав мысли Гельдерлина такое истолкование, мы не нанесем ей ущерба, так как об этой проблеме он глубоко размышлял в течение всей своей жизни и неоднократно о ней высказывался; он сознавал грозившую ему опасность — односторонность «сентиментального» поэта, по выражению Шиллера, и постоянно страдал, чувствуя в себе недостаточно наивности.
В переводе на язык современной психологии требование Гельдерлина звучит приблизительно так: благородный человек не должен, впадая в крайность, подчинять все свои инстинкты власти враждебного им духа, так как всякая частица нашей инстинктивной природы, которую не удается сублимировать, приносит нам тяжкие страдания, когда мы подвергаем ее «вытеснению». В этом и состояла личная проблема Гельдерлина, и он ее не одолел. Он выпестовал в себе духовность столь высокую, что она нанесла ущерб его природе; идеалом Гельдерлина была способность отдалиться от всего низкого, но он не обладал невероятной стойкостью Шиллера, который в точно такой же ситуации явил собой высочайший образец сурового воспитания духовной воли, и этим истерзал себя и извел. Поэт совершенно «сентиментальный», как и Шиллер, Гельдерлин, его почитатель и ученик, измучил себя требованием, которое сам поставил себе: он стремился достичь образцовой одухотворенности, и эта попытка не удалась. И мы, обращаясь к поэзии Гельдерлина, видим, что именно эта шиллеровская духовность, благородство которой так к лицу Гельдерлину, в сущности, была для него внешней, навязанной. Ибо то, что мы ценим в его великолепной поэзии как единственное и неподражаемое — это не продуманное мастерство, как бы высоко оно ни было, и не «содержание» его мысли, а совершенно единственная, зачастую почти подавленная авторитетом Шиллера потаенная музыка, воплощенная в ритмах и звуках тайна. Это чудесное, загадочно творческое потаенное течение, скрытое в подсознании, во многих стихотворениях Гельдерлина буквально враждует с сознательно взлелеянным идеалом поэта, и от насильственного подавления этой сокровенной и сакральной творческой силы он погиб. Устремившись к наивысшему благородству, но погубив наиглубочайшую ценность своего существа, Гельдерлин под влиянием Шиллера почти превратился в интеллектуала.
Однако проблема Гельдерлина не исчерпывается этими соображениями об индивидуальной психологии поэта. Его судьба — это, прежде всего, судьба героя, а такие судьбы превыше индивидуального. И как раз поэтому так часто великие, одаренные люди гибнут, столкнувшись с препятствием, которое люди мелкие одолевают играючи, и здравый заурядный ум с легкостью объявляет благословенного избранника психопатом, прибегая или не прибегая при этом к помощи психоанализа. Несомненно, герой, помимо прочего, и психопат. Но намного больше его значение как героя, как достославной и опасной попытки человечества стать благороднее, и судьбы героев окружает героическая, трагическая атмосфера, даже если по воле случая они и не погибают ужасной смертью. Гельдерлину было даровано стать долговечным воплощением трагической судьбы героя, удостоенного особой милости. Трагизм, который не менее мощно изливается и в жизни Шиллера, у Гельдерлина наделен небывало отчетливой, небывало захватывающей силой выражения. И все мы чувствуем, что именно это отличает его, подлинного героя, от всех поэтов, чьи существо и образ выражены, как нам представляется, без остатка в их творчестве.
1924
РАЙНЕР МАРИЯ РИЛЬКЕ
Когда умер Рильке, для маленького сообщества друзей немецкой поэзии словно закатилась звезда, одна из немногих, еще светивших на мутном небе нашего времени.
Теперь, когда выходит собрание его сочинений и читатель, впервые перелистывая и просматривая эти книги, с радостью и скорбью приветствует его призрачное возвращение и, открывая том за томом, сам словно вновь возвращается к тем десятилетиям, когда узнавал, любил и был спутником поэта, и зачастую не может сказать, то ли это периоды и процессы его собственной жизни, то ли — жизни поэта. Часто нам, долгое время читавшим Рильке, казалось, что он изменяется, часто казалось, что он сбрасывает старую кожу или, редко, — что маскируется. Новое полное собрание дает нам поразительно целостную картину, из которой явствует, что верность поэта его собственной сущности гораздо более непреклонна, сама же эта сущность такова, что перед нею меркнет все то, что мы когда-то называли изменчивостью или непостоянством.
Мы берем том за томом, листаем, тихонько напеваем первые строки любимых стихотворений, начинаем искать особенно дорогие сердцу стихи, затем вновь блуждаем по просторному, светлому лесу этих стихов. И в каждой книжке мы находим нечто непреходящее, выдержавшее все испытания, причем среди самых ранних, еще неуверенных стихотворений — не меньше, чем среди созданных поэтом в последние годы жизни. В первом томе вновь слышим мы дивные звуки, что три десятилетия тому назад покорили нас своим нежным и глубоким волшебством, тихие, простые стихи, в которых звучит голос удивленной и деликатной души, стихи, например, такие: