Мариэтта Чудакова - Беседы об архивах (с илл.)
— Начнем с простейшего. Задавая разным людям вопрос — хранят ли они письма, — мы получали чаще всего ответ отрицательный и в придачу еще недоумение по поводу самой идеи такого вопроса. Люди технических профессий нередко давали, например, такую мотивировку: «В письме мне важна информация. Когда я ее переварил (иногда сразу, в процессе чтения, иногда — ношу несколько дней письмо в кармане, перечитывая при надобности), письмо теряет для меня ценность, я его выбрасываю». — «Но, может быть, вам захочется когда-нибудь его перечитать?» На этот вопрос наши собеседники отвечали решительно: «Я знаю, что не буду его перечитывать!»
Одно обстоятельство здесь особенно примечательно — убежденность человека в том, что он, точно знает сегодня, каким он будет завтра, и с жесткостью подчиняет свое предполагаемое будущее своему настоящему — то есть сегодняшнему своему представлению об этом будущем. Люди этого широко распространенного типа «точно» знают, что именно пригодится им в этом будущем, а что — нет. Они как будто не допускают мысли о возможных существенных переменах в их жизненных обстоятельствах и в них самих, а заодно и о том, что один и тот же текст при новом к нему обращении через какое-то время может выдать новую информацию.
Между тем вместо уверенных слов «Я знаю, что не буду…» уместнее, видимо, было бы сказать себе:
«Сегодня мне кажется, что в будущем эти письма не будут мне интересны…», но оставить место и для Другой возможности. Выбор этих возможностей осуществит только будущее. Наша же задача по отношению к собственному будущему — не только стремиться достичь некоего мыслимого нами сегодня «идеального» положения своих дел (чем занято так или иначе большинство людей), но и оставлять некий простор для удовлетворения тех своих интересов, о которых сегодня мы и не подозреваем. Предусмотреть хоть минимальный, как сказал бы портной — припуск на швы, без которого никакой костюм не сошьется или выйдет так тесен, что не придется и носить.
В этом смысле представляется более «правильным» рассуждение такого примерно рода: «Люди разных эпох сохраняли свои бумаги… Быть может, в этом что-то было все-таки, хотя мне сегодня кажется все это ненужным?..» Подходить к будущему с меркою только сегодняшнего, мимотекущего дня — это значит чаще всего не думать ни о прошлом, ни о будущем, тогда как человек, размышляющий о прошлом, включает себя в поток исторической жизни и тем самым ближе становится к построению такой модели будущего, которая хоть вряд ли сможет предвосхитить его, но продиктует зато правильные формы исторического поведения сегодня. Ощутить по-настоящему сегодняшний день, сегодняшнее свое существование можно, только выйдя за его пределы.
Об этом писал в 1930 году Ю. Тынянов: «Всего труднее заставить человека поверить в факт, факт его существования.
Не то чтобы он не чувствовал, что существует: он чувствует свое дыхание, свое тепло, иногда и чужое, он носит свое тело, в нем проходят мысли, он работает, — вещь рождается у него под руками. Но на сколько верст в окружности существует он, на сколько лет?
Смотря кто. Есть диаметр сознания. Интерес к прошлому одновременен с интересом к будущему. Человек из записной книжки Чехова взглянул на похороны: вот ты умер, тебя хоронить несут, а я завтракать пойду.
Этот человек, конечно, может сказать и о будущем: вот ты не родился еще, и у тебя нет фамилии, а я сейчас завтракать пойду».
Этот «диаметр сознания» велик у поэта. У него не только интерес к прошлому и к будущему, но не прерывающаяся прямая с ним связь; так же отчетливо, как чувствует он «свое дыханье, свое тепло», он знает: «На стекла вечности уже легло мое дыхание, мое тепло». Мысль о той жизни, которая текла или будет течь без него, для него естественна. В стихотворении «Тебе — через сто лет» М. Цветаева с такою страстью говорит со своим будущим читателем, что в его реальности и прочной связанности с сегодняшней жизнью поэта усомниться невозможно. Само писание стихотворения уже предполагает будущего читателя; в одно и то же время оно и мотивировано фактом его долженствующего существования, и прямо воздействует на осуществление самой этой возможности. Эта прямая зависимость выразилась в дневниковой записи М. Цветаевой: «Вчера целый день думала о том — через 100 лет — и писала ему стихи. Стихи написаны он будет». Напомним и статью О. Мандельштама «О собеседнике», где показано, что существование этого отдаленного во времени читателя как бы заложено в самой структуре стиха, вращено в нее. Цитируя строки:
И как нашел я друга в поколенья,Читателя найду в потомстве я…
— он поясняет: «Проницательный взор Баратынского устремляется мимо поколения, а в поколении есть друзья, — чтобы остановиться на неизвестном, но определенном «читателе»…» Дело, оказывается, в том, что «обращение к конкретному собеседнику обескрыливает стих, лишает его воздуха, полета. Воздух стиха есть неожиданное. Обращаясь — к известному, мы можем сказать только известное». Поэт знает, чувствует, ощущает ежечасно — он не просто останется в памяти живущих, но само слово его останется на их устах, его словами будут они говорить о себе.
…Я младший из семьиЛюдей и птиц, я пел со всеми вместеИ не покину пиршества живыхПрямой гербовник их семейной чести,Прямой словарь их связей корневых.
А. ТарковскийВ массовом сознании в отличие от поэтического господствует сегодняшний день.«…И некогда нам оглянуться назад» — нивелирующая песенная форма, делающая банальным даже небанальное, облекла здесь вполне справедливое горестное наблюдение над ежедневным опытом современника. Ни оглянуться назад, ни заглянуть вперед, ни взглянуть на сегодняшний день — извне; и оценки этого дня автоматически распространяются на будущее.
Именно фетишизация нынешнего дня с его оценками сказывается в том, как решительно обходятся люди с документами, отразившими этот день или дни давно минувшие. В сегодняшнем массовом сознании «старое» нередко отождествляется с «ненужным». Молодой человек, едучи на машине по узким улочкам, говорит: «И что эти дома здесь стоят, кому они нужны? Старые! Снесли бы их — построили бы новые, современные…» Здесь важно то, что проблема большей или меньшей ценности «старого» перед ним не встает — она вся уже исчерпана противоположением «старого» «новому».
Это простейшее умозаключение («старое — значит, ненужное»), прочно основанное на невежестве, попадая в определенные сферы деятельности, становится силой разрушительной. В районной библиотеке идет чистка фонда. «Что вы выкидываете?» — «А старые книги!» — «Это в каком же смысле «старые?» — «Ну, которые вышли давно!» Это были книги двадцатых годов нашего века; многие из них были библиографической редкостью.
И уж безусловно «старое-ненужное» — все эти связки старых писем, выцветшие коробки, набитые бумажками — счета не счета, какие-то записки…
Старая генеральша в одном из самых ранних рассказов В. Катаева «Сигары его превосходительства» (1923) роется в ящиках своего туалетного столика, пытаясь найти что-нибудь для продажи, перетирая ту «не имеющую никакой ценности дрянь, которой всегда бывают набиты коробки и ящики женщин ее возраста.
Пачки порыжелых писем, перевязанные лиловыми ленточками и слабо пахнущие хорошими французскими духами, бархатные альбомы институтских стихов, рыжие глянцевые фотографические карточки… Распорядительские бантики, ветхие, истлевшие афишки оперных премьер, напечатанные старинным жирным шоколадным шрифтом…». Здесь с резкостью выражен тот ценностный взгляд на «пачки порыжелых писем», который вполне соответствовал тогдашней общественной атмосфере, порожденной всей совокупностью социальных изменений. Сейчас это явный анахронизм, и все же опыт показывает: никогда нельзя быть уверенным, что после смерти непосредственного владельца писем, имеющих бесспорный исторический интерес, не раздастся звонкое восклицание молодых наследников: «Вот где пыль-то копилась!» И все будет отправлено на свалку. А молодые люди дадут себе слово жить по-новому, не копить эту рухлядь, не разводить пыль.
В жизни общества, как и в жизни отдельного человека, бывают периоды преобладания то одного, то другого типа отношения к «вечной» теме жизни и смерти, молодости и старости. В тридцатые годы смерть литературного героя наступала только от вражеской пули или, по крайней мере, от старых ран, но никак не от старческих немощей. Некрологи тех лет оптимистичны и полны энергичных призывов, обращенных к живым, вполне соответствуя канонам тогдашней средней литературы. Долгая, на много страниц развернувшаяся смертельная болезнь главного героя в романе Л. Леонова «Дорога на океан» воспринималась на этом фоне как неожиданность, как исключение.