Ирина Каспэ - Искусство отсутствовать: Незамеченное поколение русской литературы
В то же время на страницах «Нового дома» и «Нового корабля» отрабатываются особые стратегии самопрезентации — начинающий литератор заявляет о своей эмигрантской идентичности и не отделяет себя от «нынешних трудных условий»: «Живя на чужбине и не забывая России, мы, однако, не тоскуем по ее „березкам“ и „ручейкам“. Она с нами, она в нас самих… Но и Европа — старая сокровищница мировой духовности дорога нам»[181]. «Трудные условия», включенные в структуру идентичности, диктуют два способа говорить о себе (отчасти противоположных, отчасти пересекающихся). Во-первых — выстраивание образа «я» (или «мы») через фигуры самооправдания: «Часто жалуются на отсутствие „голосов из публики“, указывают, что нет признаков грядущей „смены“, хотя бы из поколения тридцатилетних. Но молчание — еще не означает отсутствия жизни. Мы стали скупее на слова, суровее… Молодежь учится в условиях крайне тяжелых, но учится упорно»[182]. Второй способ — связать образ «мы» с безусловно позитивным, хотя и «трагическим», «героическим», образом эмиграции. Так, Николай Фрейденштейн (кажется, это единственная его публикация, подписанная настоящим именем, — более известен псевдоним «Юрий Фельзен») завершает статью об эмигрантском происхождении романтизма жизнеутверждающей кодой: «В теперешних условиях предпосылки те же. Буду надеяться, что эта параллель — символ»[183].
Обе стратегии привлекают внимание «старших наставников», далеко не уверенных в возможности литературы в эмиграции, однако же убежденных в особой миссии такой литературы. Литераторы-дебютанты, готовые определять себя в этом диапазоне, охотно распознаются в качестве долгожданной смены. «Особых „достижений“ от них никто не ждет», — замечает Адамович о «молодых» эмигрантских литераторах[184]; «Принято говорить, что с эмиграции многое спросится»[185], — подчеркивает он же.
Второй, условно говоря, «позитивной» стратегии самопрезентации следует Нина Берберова, когда, выступая от имени «литературной молодежи» на одном из первых заседаний «Зеленой лампы», превращает приверженность «нынешним условиям» во вполне убедительную программу письма:
«Я позволю себе сказать несколько слов по поводу литературной молодежи в эмиграции. Само существование ее многим кажется спорным. За старшими писателями признается право на существование, — они якобы заряжены российским еще зарядом; молодежь прежней России не знала и поэтому, оторванная от России, не может „описывать“ Россию. <…> Правда, все это исходит от людей, не имеющих прямого касательства к творчеству. А в это же время единственные компетентные судьи — старшие писатели — с любовью и вниманием следят за творчеством молодых. Они не требуют от „молодежи“ ни описательства, ни новизны ради новизны. Сегодняшний день, сегодняшний час — для литературной эмигрантской молодежи самый важный. Сейчас, унеся в себе Россию, она становится „лицом к Европе“, где почитали за счастье жить лучшие русские писатели. <…> Мы слышали здесь, что в Европе не о чем писать, кроме как о джаз-банде. На это нечего ответить. Хочется сказать одно: можно всю жизнь писать и о джаз-банде, оставаясь русским писателем. Надо только писать в духе русской литературы. Литературная эмигрантская молодежь проникнута, в большей степени, этим духом и жаждет единения и преемственности»[186].
Очевидные адресаты берберовской реплики — «компетентные судьи», — конечно, должны были признать существование литературной молодежи, даже если до сих пор у них имелись сомнения на этот счет: готовность писать о «сегодняшнем дне» заявлена так, что подразумевает и «идею», и «преемственность», и «новизну», — но не «ради новизны», иными словами, не ради литературных экспериментов, а ради самого переживания современности. Эта программа легко переводится на язык «старших писателей»: молодежь занялась наконец осмыслением нового, сложного и трагического культурного опыта и предпочитает «эмигрантские темы». Именно обнаруживая «несколько затеплившихся дарований, не чуждающихся эмигрантских тем», Михаил Цетлин утверждает: «Автору этих заметок приходилось скептически высказываться о возможности появления в эмиграции достойной смены старшему поколению писателей-беллетристов <…>. Но <…> литература, как все живое, пластична и многообразна. Ростки ее пробиваются и на неблагоприятной почве и вот-вот готовы разрастись, назло хорошо вооруженному доводами скептицизму»[187]. Итак, «молодое поколение» существует, коль скоро может быть увидено глазами «старших». «Наша молодежь, прожившая за границей семь-восемь лет и только здесь по-настоящему вошедшая в жизнь, естественно и творчество свое связывает с этой жизнью, а не с московской или сибирской. <…> Нина Одоевцева сюжеты своих женских рассказов тоже берет исключительно из жизни русских в Париже»[188], — возникший в сознании Сергея Постникова курьезный сплав Нины Берберовой с Ириной Одоевцевой, безусловно, один из первых обобщенных образов «молодой литературы».
Четыре года спустя после выступления Берберовой Марк Слоним замечает: «…Изображения эмиграции <…> равно избегают и старые, и молодые»[189]. Возможно, не все согласились бы с таким радикальным утверждением, однако «молодое поколение» в самом деле очень скоро перестает распознаваться через интерес к «эмигрантским темам», во всяком случае, этот критерий явно отходит на второй план. Напротив, все большей популярностью пользуется другой способ говорить об «эмигрантской молодежи» — связывающий «трудные условия» с трудностями самопрезентации, с затрудненностью речи. С этой точки зрения конструкт «молодого поколения» принимается постольку, поскольку подразумевает уязвимость и даже инфантильность, потребность в помощи, одобрении, снисхождении, поощрении, поддержке: «Литературу, конечно, надо бы ценить и судить, не внося в нее посторонних соображений. Но за литературой есть человек. И сама жизнь, история, судьба, — не знаю, как сказать яснее, — требует сейчас литературного снисхождения для этих, в своем роде „беспризорных детей“ России»[190]; «Косноязычный стих, нелепая строфа могут быть значительнее самых „гладких“ строк. Да, молодые поэты говорят невнятно, часто неразборчиво; среди них нет ослепительных дарований, им далеко до совершенства, но они заставляют прислушиваться к себе. Им есть что сказать. Эта воля выразить себя в слове, пожалуй, самая характерная черта их творчества. Вот почему судить их можно не только по делам, но и по намерениям»[191]. Значимым оказывается сам факт письма, само намерение «молодых» быть поэтами. За образом «молодого поколения» прочно закрепляются атрибуты литературной вторичности — «бедный язык», «слабый голос», что, впрочем, вполне согласуется с литературными программами «компетентных судей», «наставников»: с идеями «простоты и ясности» (Вячеслав Ходасевич), «письма о главном» (Зинаида Гиппиус, Дмитрий Мережковский) и более радикальными концепциями молчания, немоты, неявного высказывания (Георгий Адамович). Заметим, что поэты и критики, совсем недавно олицетворявшие «декадентскую литературу», — прежде всего Адамович — шумно заявляют об усталости от «словесных орнаментов». «Среднее поколение», казалось бы, «выпавшее из игры», постепенно перестает ассоциироваться с «формальными» экспериментами — цепь литературной преемственности восстановлена.
Иными словами, из двух определений литературной молодости — молодое как «современное», существующее «здесь и сейчас», и молодое как младшее, неопытное, вторичное, остро нуждающееся в старших наставниках, — предпочтение явно отдается второму. Так или иначе к началу 1930-х годов образ «молодого эмигрантского поколения» если не окончательно сформирован, то, во всяком случае, полностью принят, прочно укоренен в публицистической риторике. Определен набор ожиданий, которые следует связывать с «молодой литературой», оценен горизонт ее возможностей. Именно в эти годы в статье с недвусмысленным названием «Молодые писатели за рубежом» Марк Слоним предлагает «условиться насчет самого термина „молодые писатели“»[192]. Описанный Слонимом способ различать «молодое поколение», «старшее» и «промежуточное», который по сей день воспроизводится историками эмигрантской литературы, основывается, как мы выяснили в предыдущей главе, на двух критериях — возрастном и статусном. При всей противоречивости этого совмещения (один критерий аскриптивный, другой — достижительный), оно вполне укладывается в логику поколенческого языка: возраст и статус в данном случае объединяет их универсальность, повторяемость, воспроизводимость. Коль скоро «молодое эмигрантское поколение» не воспринимается в качестве носителя особых, присущих только ему ценностей и установок, логично предположить, что сюжет инфантильной молодости должен смениться сюжетом взросления: «„Молодых“ пришлось признать, о них пришлось заговорить даже тем из критиков, которые в начале относились к ним с плохо скрытым презрением. Их творчеством заинтересовались и представители старшего поколения. Имена многих из молодежи проникли в широкую публику. Им пора уже из „молодых писателей“ становиться просто писателями. Вместе с известной степенью самоутверждения приходит и повышение требований к их произведениям: молодость или неопытность уже перестают быть оправданием и извинением художественных недостатков и промахов»[193]. Хотя несколькими строками выше Слоним упоминает об организованном им же «молодом» объединении «Кочевье», констатация признания подразумевает дня него, что разговор о «молодых» (как, впрочем, и о «старших») писателях исчерпан.