Лев Минц - Котелок дядюшки Ляо
Разговор имел место обычно классу к седьмому, но я помню еще и восьмиклассников (правда, немного), не созревших до решительной битвы за брюки. К неформальной элите класса они обычно не принадлежали.
Чулки же еще некоторое время носили, но даже скрытые под длинными штанинами, они уже подворачивались под колено: так считалось приличным. По крайней мере, в седьмом классе. С восьмого класса школьная администрация дозволила отпускать волосы, и вы становились официально если не взрослым, то большим.
Все эти ностальгические воспоминания нужны не только для того, чтобы рассказать о быте и нравах предков младшему поколению, но и для того, чтобы лишний раз подчеркнуть, что стремление к иерархии и занятию в ней как можно более высокого места свойственно роду человеческому с младых ногтей.
После победы над родителями в битве за длинные штаны сражение против чулок выглядело лишь эпизодом в великой войне за самоутверждение[1]. Но это сражение расчетливые молодые люди откладывали на теплое время года, лучше всего — позднюю весну. Ибо того, кто не просчитал последствий и лез со своими претензиями зимой, ожидала еще более страшная опасность: кальсоны. Мама уже сдавалась, говоря, мол, чулок на тебя не напасешься, ладно уж, надень-ка ты папины кальсоны. Еще чего, не будешь! Ну и ходи в чулках! Простужаться я тебе не позволю, ишь ты, только б ему в школу не ходить!
Не могу понять, чему обязаны кальсоны — этот полезный предмет нижней одежды — той ненависти и презрению, который к ним испытывают многие, и не только зеленые юнцы. По-моему, кальсоны пришли к нам от немцев, непостижимым образом соединявших стремление облачиться в любом возрасте и по любому поводу в короткие штанишки с любовью к уюту и теплу добротных длинных подштанников. Мне кажется, что «невыразимые» (вежливое наименование кальсон) в холодное время не только удобны, но и просто необходимы, во всяком случае, в определенном достойном возрасте.
Но мы говорим о детской одежде и связанной с ней иерархии. Так вот, подросток, замеченный в ношении кальсон, слетал сразу ступеньки на две вниз — куда-то к носителям лифчика, и никакие длинные брюки ему не помогали.
В начале 1960-х годов я трудился на ниве просвещения. Ожидался школьный спектакль, и в моей комнате переодевались два шестиклассника. Оба стянули с себя серые форменные брюки, и один из них остался в трусиках и длинных гнедых чулках, перехваченных синими резинками. Второй переодевался у меня за спиной. И вдруг первый издал дикий вопль, в котором смешались откровенная издевка и злорадное торжество:
— У-я! Позорник! В кальсонах!
Я оглянулся и увидел второго мальчишку, облаченного в сиреневые кальсоны. Красный от смущения, он торопливо натягивал положенные по роли шаровары и от волнения не попадал ногой в штанину. Тут открылась дверь, вошли еще несколько ребят, и шаровары как бы сами собой взлетели к поясу.
Впрочем, что там шестиклассники далеких 60-х! У меня есть брат, видит Бог, отнюдь не школьник. С гордостью скажу, что он — профессор, доктор наук, заведующий крупнейшей кафедрой крупнейшего университета и прочее, прочее, прочее. Перечисляя титулы, я лишь хочу подчеркнуть, что это человек незаурядного интеллекта. И естественно, не юнец: у него уже внук-студент. К тому же за годы экспедиционной работы в тундре он нажил малоприятный радикулит.
Много десятилетий подряд мы гуляли вдвоем по субботам, обсуждая важные события нашей жизни. Эти прогулки и беседы служат предметом иронии младшего поколения. Сопляки, что они понимают в мыслях и чувствах старших!
И вот, как-то морозным днем, когда мы собирались на обычную прогулку, а братец, сняв обвисшие спортивные штаны, взял в руки приличные для улицы брюки, я заметил, что он в молодежных коротких трусиках.
— Чего б тебе не надеть кальсоны, Сашок? — благожелательно спросил я, сидя в удобном кресле.
Профессор презрительно взглянул на меня с немалой высоты своего роста:
— Это ты, наверное, в кальсонах. Я их никогда не ношу!
И нотки того шестиклассника прозвучали в его голосе.
Как же много предрассудков и пережитков сохраняется в нас с далекого детства! Впрочем, и все человечество хранит их со времен своего детства — глубокой древности.
Сева — мальчик в матроскеТе, кто учился в описываемое мною время, помнят еще одну примету школ той поры. Я имею в виду буйное и многочисленное сословие второгодников. Больше всего их скапливалось в пятых и шестых классах, и именно благодаря им эти классы считались трудными. Отсидев (в одном классе) по два, а то и по три года, ребята эти выделялись ростом и более взрослым выражением лица. Некоторые из них тиранили окружающую их мелюзгу, а зачастую и учительниц; другие отсиживали время до 14 лет — тогда можно было уже устраиваться с разрешения роно на работу, и роно разрешение охотно давало — вполне спокойно. Между ними и педагогами как бы заключалось молчаливое соглашение не мешать друг другу. Причин второгодничества была масса, чаще всего — мать воспитывала детей одна. Война только кончилась. Она пропадала целый день на работе, уследить за детьми, особенно старшими, не могла. И после первых скандалов махала на сына рукой, втайне даже довольная, что скоро хоть какой-никакой, а заработок еще в доме будет. Ну а чтобы не шлендрал по улице, пусть в школе лучше посидит.
В классе таких побаивались: у них были больше друзья на стороне («У Ануфриева — Чира приятель! В колонии уже был»), и вообще человеку стоило заручиться покровительством плечистого второгодника, например, давая ему списывать арифметику или русский. Это могло избавить от многих неприятностей, о которых взрослый человек забывает, вспоминая золотое детство. Кое в чем им даже подражали; они первые переходили на сатиновые шаровары — эрзац длинных брюк. А самые старшие из них начинали ходить в сапогах, благо размер ноги уже позволял.
Такое сосуществование с более взрослыми ребятами заставляло взглянуть и на самих себя уже не как на маленьких. А это, в свою очередь, приводило к определенной переоценке ценностей — таких еще недавно привычных и естественных.
Все сказанное мною выше никак не относилось к Севе Простову, очень известному в нашей школе второгоднику. Я учился с ним в четвертом классе, который он в то время посещал в третий раз, и в пятом. Следующий раз в пятый класс он пошел уже в другой школе.
Сева был младшим сыном немолодых заботливых родителей и рос во вполне зажиточной семье. У них была квартира в отличном большом сером доме у Покровских ворот. Привычку ходить в один класс по нескольку раз Сева приобрел только потому, что не любил учиться. Мальчик он был добродушный и никак перед нами, мелюзгой, не выхвалялся ни силой, ни возрастом (а ему, если я не ошибаюсь, в конце четвертого класса исполнилось уже четырнадцать). Правда, ростом он не очень выделялся — эра акселерации еще не наступила, но, конечно, был поплечистее других ребят. На уроках вел себя тихо, но безо всякого интереса.
Выделялся он — даже на фоне четвероклассников конца сороковых — младенческим, я бы сказал, костюмчиком. В наш класс он явился в матроске с такими коротенькими штанишками, что они еле виднелись из-под куртки с морским до лопаток воротником. Пришел он в начале сентября, но не первого числа. Очевидно, первое сентября в четвертом классе утратило для него новизну. Его посадили за мою парту, и мы быстро нашли общий язык. Я, правда, думал, что ему лет двенадцать (тоже куда старше меня!), но об истинном его преклонном возрасте долго не догадывался.
Учиться он не любил, но обожал читать. Он любил читать «Детей капитана Гранта» и обычно, закончив книгу, тут же начинал сначала. Но мог читать и с середины. И если я совершал что-нибудь заслуживающее, с его точки зрения, похвалы, он одобрительно говорил:
— Паганель бы тебя понял.
Что же касается детсадовской матроски, то именно в этом костюмчике он пришел в четвертый класс впервые в неразнообразном по одежде 1945 году. Ему, несомненно, справили бы другой костюмчик, не останься он на второй год. Это вывело из себя обожавших его и возлагавших на него надежды родителей. Но двух лет Севе оказалось мало, предстоял третий год в том же четвертом классе, и тут уж терпение его отца окончательно лопнуло.
— Классы не меняешь, нечего и наряды менять! — бухнул он и залепил сыну оплеуху.
— Отец у меня кремень! — объяснял мне Сева, кажется, не без гордости.
Отец-кремень, как я теперь понимаю, был добряком и, как часто бывает у добрых и совсем не волевых людей, мог упереться в чем-то насмерть, если даже самому хоть плачь от результатов.
По счастью, Сева не очень вымахал ростом, а то матроска на нем могла бы просто лопнуть. Сам он относился к матроске абсолютно равнодушно: главное, чтобы ничего не отвлекало от захватывающих путешествий Гленарвана и его друзей. Ребята тоже не очень-то проходились по поводу его матроски: тихий-тихий, а врезать таким соплякам, как мы, его одноклассники, мог очень увесисто. И когда какой-то парень из класса постарше сказал что-то неуважительное по этому поводу, он был отоварен по первому разряду. Паганель бы его не понял.