Колм Тойбин - Завет Марии
Когда я почувствовала, что способна говорить, то спросила нашего провожатого, когда он умрет, и услышала, что из-за гвоздей, потери крови и жары, наверное, скоро, но все же он может прожить еще целый день, если ему не перебьют голени, вот тогда он умрет скорей. Мне сказали, что здесь есть главный, который знает, как сделать смерть быстрее или медленнее, сведущий в этом деле, как другие сведущи во времени сева, сбора плодов или рождения детей. Мне сказали, они могут сделать так, что не прольется больше ни капли крови, могут отвернуть крест от солнца или проткнуть умирающего копьем, и тогда он умрет через несколько часов, еще до ночи. Тогда он умрет еще до шаббата, но для этого, сказали мне, нужно будет разрешение римлян, самого Пилата. А если Пилата не найдут, в толпе всегда есть люди, которые могут заменить его и дать разрешение. Я еле удержалась, чтобы не спросить: «Может, еще не поздно спасти его, спасти и сохранить ему жизнь?» — но в глубине души я знала, что уже слишком поздно. Я видела гвозди, которые вбили ему в запястья.
Потом я увидела, как стали поднимать другие кресты с приговоренными, но, то ли дерево было слишком тяжелым, а то ли кресты были плохо сколочены, потому что как только их ставили стоймя, они снова падали.
Я заставляла себя смотреть вокруг, на тучу, клубившуюся в небе, на камень, на человека рядом, на что угодно, лишь бы отвлечься от стонов, доносившихся с креста. Я спрашивала себя, можно ли как-нибудь представить, что этого не происходит, что это было очень давно или будет когда-нибудь потом, не со мной. Я смотрела очень внимательно и могу сказать, что группа верховых — римляне и старейшины — была неподалеку, и по тому, как они пристально следили за всем, как гарцевали друг вокруг друга, я поняла, что это они за все отвечают, что многое другое — случайность, просто часть подготовки к шаббату, но эти холеные, серьезные и мрачные мужчины здесь совсем не случайно и точно знают, что делать. Вдруг я заметила среди них своего двоюродного брата Марка и поняла, что он тоже меня увидел. Прежде чем мои спутники спохватились, я бросилась к нему, хотя понимала, что выгляжу глупой, беспомощной, навязчивой оборванкой. Наверно, я тянула к нему руки, наверно, мои щеки были мокры от слез, наверно, все это было бессмысленно. Я заметила, что безразличие и озлобление других отражалось и на лице Марка, но при виде меня оно стало просто звериным, и он заорал, чтобы я убиралась прочь. Я помню, что не назвала его по имени. Я помню, что не сказала, что он мой брат. Я видела, как страх исказил его лицо, но быстро прошел и сменился решимостью отогнать меня от этих мужчин, к которым никто не смел приблизиться. Он кивнул кому-то — оказалось, что это тот самый, кто позже играл в кости рядом с телами, кто все время наблюдал за мной, кто, по-видимому, знал меня, и кому, я думаю, приказали схватить меня потом, когда сын мой умрет и толпа разойдется. Позже я поняла: все они были уверены, что мы останемся до конца, чтобы забрать и похоронить тело. Римляне знали, что мы не бросаем тела на произвол судьбы. Мы будем ждать, чем бы нам это ни грозило.
* * *Мой страж, тот, что приходит сюда, и другой человек, тот, что нравится мне еще меньше, хотят, чтобы я простыми словами рассказала им об этих часах, хотят знать, кто что сказал, и хотят знать о моем горе, только если я говорю «горе» или «скорбь». И хотя один из них был там вместе со мной, он не хочет писать о том, какая вокруг была неразбериха, о том, что мне, как ни странно, запомнилось небо, то темнеющее, то снова светлеющее, стоны, крики и завывания, доносившиеся с других крестов, и даже тишина, исходившая от его распятой фигуры. А еще дым костров — он становился все более едким, раздражал глаза, ведь ветра совсем не было. Они не хотят слышать, что один из крестов все время падал, и его приходилось выравнивать, не хотят слышать о человеке, который кормил кроликами хищную птицу, яростно бившую крыльями в тесной клетке.
Эти часы, каждая их секунда, были наполнены событиями. То мне казалось, что можно что-то сделать, то я понимала, что ничего уже сделать нельзя. То вдруг мои мысли становились совершенно спокойными, я думала о том, что раз это происходит не со мной — ведь не меня распяли на кресте, то значит, этого вообще нет. Я думала о нем, когда он был совсем крошечным, был частью моей плоти, когда сердце его рождалось из моего. Думала, что хорошо бы броситься к кому-то, чтобы меня обняли или чтобы спросить о чем-то. Или наблюдала, не подадут ли знак, чтобы все поскорее кончилось. Или начинала понимать, зачем Марк заманил меня в город и назвал мне тот дом: чтобы схватить меня, когда все кончится или даже раньше.
А потом, в последний час, когда толпа начала расходиться и люди спускались с холма, уже не было времени думать. Не было времени смотреть по сторонам, пытаться отвлечься, В этот последний час муки того, кто висел на кресте под палящим солнцем, с гвоздями в руках и ногах, дошли до предела, он вскрикивал и с трудом ловил ртом воздух. А мы все ждали, сознавая, что конец близок, смотрели на его лицо, его тело, и не понимали, знает ли он, что мы рядом, пока, уже перед самым концом, он не попытался открыть глаза и сказать что-то. Никто не смог расслышать его слов, произнесенных с огромным усилием и все же слишком тихих. Он сделал это, чтобы мы знали: он еще жив. И, как ни странно, несмотря на его боль, несмотря на его унижение, я, хоть до того так страстно желала, чтобы все скорее кончилось, теперь этого не хотела.
Под конец наш страж, его последователь, тот, что приходит ко мне сейчас, платит за все и помогает мне, сказал, что, как только он умрет, нужно сразу уходить, что другие омоют и похоронят его тело, что с противоположной стороны холма есть тропинка, и, если мы уйдем по ней по одиночке, он поможет нам скрыться. Но даже если нам удастся уйти, сказал он, за нами все равно будут следить, нас будут искать, поэтому нам придется идти по ночам, при свете звезд и луны, а днем — где-то прятаться. Когда он говорил, я смотрела ему в лицо и видела то же, что я вижу сейчас: не печаль, не сожаление, не беспокойство, а холодный расчет, как будто жизнь — это дело, которое надо сделать, как будто наше земное существование необходимо тщательно продумать и точно следовать плану.
— Он еще жив, — сказала я ему. — Еще жив. Я буду рядом, пока он не умрет.
Я бросила взгляд на тех людей неподалеку и заметила, что Марка с ними нет, и нет того человека, который следил за мной. Я озадаченно оглянулась, чтобы понять, где они: уходят или подошли к другим. И увидела, что оба они говорят с человеком, который был на свадьбе в Кане — с душителем, и показывают на меня, Марию и нашего провожатого, выделяя нас из толпы. Душитель смотрел и спокойно кивал, запоминая каждого из нас. Позже, много лет подряд, я убеждала себя, что приняла такое решение из-за Марии, когда поняла, что это я привела ее сюда и теперь из-за меня ее задушат. Я помню, как Марк говорил мне, что этот человек умеет душить совершенно беззвучно, не оставив следов. Но на самом деле, когда я подбежала к нашему провожатому и сказала, что надо скорее уходить, как он и предлагал, по одному и тайком, а потом идти как можно быстрей, по ночам, туда, где мы будем в безопасности, я думала вовсе не о том, что молчаливый душитель может убить Марию, не о том, как тело ее будет извиваться, пытаясь вырваться из цепких пальцев, ломающих ей шею. Я думала о себе, пыталась спастись сама. Внезапно меня охватил страх, непереносимый страх, и я почувствовала, что теперь опасность угрожает мне, что она ближе, чем была все эти часы.
Только теперь я могу в этом признаться, только теперь я могу позволить себе это сказать. Многие годы меня утешала мысль, что я очень долго пробыла там и очень страдала. Но настала пора сказать, произнести эти слова: несмотря на ужас, несмотря на отчаяние, на крики, несмотря на то, что его сердце и плоть родились из моего сердца и плоти, несмотря на всю мою боль, которая навсегда осталась со мной и никуда не исчезнет до самой смерти, — несмотря на все это, боль была его, а не моей. И когда возникла опасность, что меня утащат и задушат, моей первой и последней мыслью было: бежать. В эти часы я была совершенно беспомощна, но, хотя мое горе становилось все сильней, хотя я ломала руки, бросалась ко всем и в ужасе следила за происходящим, я все же знала, что буду делать. Как и сказал наш провожатый, я оставлю его тело другим, пусть его обмоют и похоронят другие. Если будет нужно, я оставлю его умирать в одиночестве. Так и случилось. Когда я подала знак, что согласна, Мария ускользнула первой, а мы краешком глаза следили, как она уходит. На крест я больше не взглянула. Может быть, я уже достаточно насмотрелась. Может, было правильно спастись, раз была такая возможность. Но сейчас я так не думаю. Все это было неправильно. И теперь я скажу, потому что должна сказать: я поступила так ради собственного спасения. И ни по какой другой причине. Я видела, как наш провожатый исчез, и притворилась, что ничего не заметила. Я направилась к кресту, будто бы хочу сесть у его ног, ломая руки, и ждать, когда наступит конец. А потом зашла за крест. Сделала вид, что кого-то — или что-то — ищу, может, укромного места, где облегчиться. И вслед за нашим провожатым и Марией спустилась по другой стороне холма и пошла медленно, потихоньку, все дальше и дальше.