Максим Чертанов - Герберт Уэллс
Деторождение тоже взято под контроль и происходит, когда это нужно обществу. Мы помним, что Уэллс начинал свои утопии с идей о селекции человека, но потом свел свои требования к тому, что размножаться нельзя только сумасшедшим и больным, чьи болезни передаются по наследству. Почему вернулся к старому? Вероятно, сказалось влияние Неомальтузианской лиги. Неомальтузианство отличалось от мальтузианства не только тем, что в качестве средства контроля за рождаемостью Мальтус предлагал половое воздержание, а неомальтузианцы контрацепцию, но и тем, что неомальтузианцы ожидали кризиса перенаселения планеты со дня на день, тогда как Мальтус относил это к неопределенному будущему. Уэллс поверил — возможно, под влиянием неомальтузианца Кейнса, — что земляне вот-вот начнут вымирать с голоду. Но было у него и другое соображение.
За военные и послевоенные годы пролетариат его окончательно «достал». Умных людей было мало, а пролетариата чересчур много. Непропорционально много также было азиатов с кинжалами, крестьян с вилами и прочих вредных, как мухи, существ. «Мир захлебывался во все растущем потоке новорожденных, и интеллигентное меньшинство было бессильно воспитать хотя бы часть молодого поколения так, чтобы оно могло во всеоружии встретить требования новых и по-прежнему быстро меняющихся условий жизни. <…> Огромные массы населения, неизвестно зачем появившиеся на свет, покорные рабы устаревших, утративших смысл традиций, податливые на грубейшую ложь и лесть, представляли собой естественную добычу и опору любого ловкого демагога, проповедующего доктрину успеха, достаточно низкопробную, чтобы прийтись им по вкусу».
Землянам Утопия не нравится. «Жизнь на Земле, — говорят они утопийцам, — полна опасностей, боли и тревог, полна даже страданий, горестей и бед, но кроме того — а вернее, благодаря этому — она включает в себя упоительные мгновения полного напряжения сил, надежд, радостных неожиданностей, опасений и свершений, каких не может дать упорядоченная жизнь Утопии». (Прекрасные слова — любой из нас под ними подпишется. Правда, обычно мы восхваляем страдания и испытания в том случае, когда причиняем их кому-нибудь, а не когда их причиняют нам, но это конечно же сущий пустяк.) Барнстейпл издевается над своими товарищами, убежденными в том, что земное устройство есть вещь идеальная, и пытающимися убедить в этом утопийцев. Вдруг выясняется, что земляне привезли с собой вирус. Их изолируют на острове, они решают, что нужно бежать и захватить власть над Утопией. Барнстейпл принимает решение донести — «нельзя низводить либерализм до болезненного почитания меньшинства!» — и убегает с острова, но утопийцы, оказывается, уже все знают; они телепортировали людей в космос и тут же о них позабыли. Барнстейпл остается в Утопии и продолжает восхищенными глазами смотреть на утопийцев. Ему все в них нравится — даже то, что они безжалостны.
Уэллс во всех своих утопиях декларирует отрицание жалости; это принято считать одним из проявлений его безбожия. Правда, если внимательно перечесть его утопические тексты, мы обнаружим, что иллюстрирует свою мысль он исключительно на одном примере: не надо горевать, если твои любимые умерли. У утопийки Ликнис утонули муж и двое детей, а она страдает, чего утопийцы делать не должны. «Ей не хотелось разговаривать с мистером Барнстейплом о счастье Утопии; она предпочитала, чтобы он рассказывал ей о горестях Земли и своих собственных страданиях, — этому она могла бы сочувствовать. <…> Ее сердце жаждало облегчить людские страдания и немощи, тянулось к страждущим жадно и ненасытно…» Барнстейпл, однако, не рад, обнаружив в Ликнис земное. «Он, как и утопийцы, считал, что смерть детей и мужа, показавших свое бесстрашие, могла служить скорее поводом для гордости, чем для горя». Утверждение сомнительное даже с утопийской точки зрения. Ликнис сдуру подстрекала своих детей заплыть подальше, а они утонули — чем тут мать должна гордиться? Она не справилась со своими обязанностями — что тут прекрасного? Отец погиб, кинувшись их спасать, — зачем, утонули бы и черт с ними, а так из-за его поступка Утопия лишилась специалиста…
Но вот что по этому поводу говорил, например, святой Киприан в трактате «О смертности»: «Покажем себя истинно верующими: не будем оплакивать кончины друзей наших и, когда наступит день нашего собственного призыва, пойдем неукоснительно и благодушно на голос зовущего нас Господа». А вот — святой Иоанн Златоуст, чьи слова используются в погребальном обряде: «Скажи мне, что означают эти светлые лампады? Не то ли, что мы провожаем умерших как борцов? Что выражают эти гимны? Не Бога ли мы прославляем и благодарим Его за то, что Он увенчал усопшего?»[86]; «Размысли, что выражают псалмы? Если ты веришь тому, что произносишь, то напрасно плачешь и скорбишь»[87]. Так противоречит в данном случае Уэллс религиозной традиции — или наоборот?
У каждого свои отношения со смертью: Уэллс ее ненавидел так же страстно, как Карла Маркса, причем не собственную, с которой более-менее смирился, как многие долго болеющие люди, а своих близких. В «Бритлинге» он вообразил смерть сына, написав душераздирающие строки; чтобы не сойти с ума, он тут же уцепился за своего Бога и в этот период, между прочим, утопий не писал. Потом он вновь сменил Бога на Утопию, которая, как и Бог, преодолела смерть — на свой специфический лад. Для Уэллса Утопия в конце концов стала религией, причем не в том смысле, в каком мы говорим, что марксизм есть религия марксистов, а в самом прямом. В ранних утопических текстах Уэллс детально описывал машины, архитектуру, объяснял, кем работают утопийцы и как проводят досуг; постепенно конкретика исчезает, а в «Людях» она сведена к нулю и жизнь Утопии описана абстрактно, как райские кущи: цветут цветочки и все счастливы. «Мистеру Барнстейплу казалось странным, хотя, возможно, и не случайным, что он столкнулся в Утопии с человеческой душой, которая так часто попадается на Земле, — с душой, которая отворачивается от Царства Небесного, чтобы поклоняться терниям и гвоздям, этим излюбленным атрибутам, превращающим Бога Воскресения и Жизни в жалкого, поверженного мертвеца». Ликнис отвернулась от небесной жизни ради земной юдоли — вот в чем ее преступление. Она остается тосковать, а Барнстейпла из Утопии выпроваживают, и он, вернувшись на Землю, решает отныне всем рассказывать о том, что существует иная, праведная жизнь. Получилась типичная религиозная ересь — каковой, впрочем, когда-то называлась каждая религия по отношению к предшественнице, которую вытеснила.
Зато не изменились взгляды Уэллса на эволюцию: утопийцы — не люди, а другой вид. Леди Стелла говорит Барнстейплу: «Сначала мне казалось, что они всего только простодушные здоровые люди, артистичные и наивные натуры. Но они совсем не такие, мистер Барнстейпл. <…> Они мыслят не так, как мы. По-моему, они уже презирают нас. Наша культура их нисколько не интересует». Это любопытно. Уэллс превыше всего почитал ученых, а ученые любознательны. Почему Уэллс лишил этого качества утопийцев? Если бы человек не изучал амебу, он не смог бы познать себя — так мыслил Уэллс раньше; почему утопийцы не захотели заинтересоваться землянами хотя бы как амебой? У Лема в «Возвращении со звезд» люди будущего лишены любопытства, и это их погубило, так как они не способны развиваться. Но вот сверхлюди Стругацких: «Девяносто процентов люденов совершенно не интересуются судьбами человечества и вообще человечеством».
Почему мы — хотя бы один процент из нас — интересуемся и микробами, и жирафами, и неандертальцами, а тот вид, что придет на смену, нами интересоваться не станет? Сверхлюди интересуются космосом, поэтому не могут интересоваться нами? Но у познания нет границ… И Стругацкие, и Уэллс отказали сверхлюдям в таком человечьем свойстве, как любопытство, чтобы подчеркнуть их чуждость, инакость: они не «очень развитые люди», а — другие. Но Стругацкие не задавались целью вызвать у нас симпатию к люденам, а Уэллс требует, чтобы утопийцы нам понравились. Получается замкнутый круг, из которого он не в силах вырваться: если сделать утопийцев похожими на нас, они унаследуют наши недостатки; непохожие, они не могут казаться нам привлекательными.
Приняли «Людей» неплохо. На страницах журнала «Адель-фи» говорилось, что сатира на политиков выполнена первоклассно, особенно на Черчилля, и что Уэллс — «величайшее явление в литературе после Диккенса». А Ричард Олдингтон сказал, что этот роман «спас ему жизнь» в минуту отчаяния. Но у широкой публики книга не вызвала такого интереса, как предыдущие утопии: все приедается.
Завершив работу. Уэллс вновь уехал с Ребеккой на юг. Провели январь 1923 года в Париже: опять ссоры. Возвращались в Англию порознь. Ребекке предложили поехать осенью в Штаты, читать лекции по литературе. Она дала согласие. Однако в Бостоне началась кампания против ее приезда. Ее обвинили в аморальности и революционных идеях. В юности ей казалось, что она готова идти против толпы. Теперь понимала, что не выдержит. Очередное требование жениться — в ультимативной форме. Очередной отказ — «Не могу же я убить Джейн, чтобы на тебе жениться!» В отчаянии Ребекка написала письмо Синклеру Льюису, осыпав Уэллса упреками: он из эгоизма не хотел дать ей свободы (сам он впоследствии отмечал, что «вел себя подло» по отношению к ней), а она не могла с ним порвать, потому что любила. И вновь ссоры, и вновь вмешалась политика.