Александр Николюкин - Литературоведческий журнал № 31
Главный и сразу бросающийся в глаза недостаток перевода – это способ передачи библейских имен и названий, даже многократно встречающихся в поэме. Пельский просто транслитерирует их французского, причем также непоследовательно, и путает иногда сами реалии: «город Жебус» и «Жебузандов» (вместо «город Иевуса» и «иевусеян»), «Жабес Галаадская» (вместо «Явес Галаадский»), «устами Финея» (вместо «Финееса»), «от Менуи» (вместо «Менухи»), «Сило», «Силло» и даже «в Силе» (вместо «в Силоме»), «близ Гвидона» (вместо «Гидома»), «гора Хебальская» (вместо гора «Гебал»), «вениаминты» (вместо «вениамитяне»), «хананесца» (вместо «хананеянина»), «назархена» (вместо «назареянина») и др. Совсем уж труднообъяснимо, почему Гиву Вениаминову (у Руссo, пользовавшегося Вульгатой или католической Библией де Саси, – «Gabaa») Пельский везде называет «Гебус», а иногда вдруг «Гебар» или «Гебур» (Жуковский использует церковно-славянский вариант – «Гаваон»). Все это свидетельствует не столько о спешке или небрежности, сколько о слабом знакомстве с Библией, если не о полном равнодушии к ней. Во всяком случае, Пельский проигнорировал церковно-славянский текст, в отличие от Жуковского, который все библейские имена дал в славянской редакции и не допустил ни одной ошибки20. Пельский пользовался репутацией человека легкомысленного и «вольтериянца»21. Наблюдения над библейской ономастикой в его переводе «Ефраимского левита» по меньшей мере ей не противоречат.
Указанные изъяны не должны, впрочем, заслонять существующих достоинств перевода Пельского. Во-первых, он очень точный (местами даже буквальный), и в этом отношении превосходит перевод Жуковского. Во-вторых, в нем, в общем-то, последовательно реализован определенный принцип. Перевод Пельского сознательно, как кажется, архаизирован с целью передать присущий оригиналу колорит «древности», и не только за счет славянизации лексики (младой, дщерь и т. п.) и других элементов высокого стиля (святый вместо святой, три дни вместо три дня, форма местоимения кои и др.), но и благодаря использованию древнерусских слов (бирючи, т.е. посланники; сыты, т.е. мед) и неологизмов (препоручено снабдевать и др.). Слог перевода цветист, экспрессивен и не чужд простонародной грубости: там, где у Жуковского «несчастная собирает последние силы, влечется к хижине старца…» (с. 400), у Пельского она «…истощает остатки сил своих, тащится к дому старца…» (с. 36) (ср. в оригинале: «l'infortunée use le reste de sa force à se traîner jusqu'au logis du vieillard» – p. 174). На фоне выполненного в основном средним карамзинским слогом перевода Жуковского (даже в батальных сценах) архаизированный перевод Пельского (нужно признать, все-таки не везде удачный) звучит разнообразно и торжественно, хоть и уступает первому в изяществе и простоте. Ср.:
Пельский: «Они приготовляются смиренно к бою и идут на оный не как беснующиеся, но как люди рассудительные, кои умеют побеждать без лютости и умирать без отчаяния» (с. 54–55).
Жуковский: «…не спеша готовятся они к сражению, идут в порядке, без исступления, желая победы, не ужасаясь смерти» (с. 402).
Пельский: «Престав стенать о зле, кое учинили они в гневе своем, чада Израиля искали способа пособить урону, причиненному отрасли Иакова» (с. 63).
Жуковский: «Сыны Израиля, оплакав зло, причиненное их гневом, подумали о том, как бы опять восстановить потомство Иакова в совершенной целости» (с. 403).
Жуковский воспринял в поэме Руссо прежде всего ее «пасторальный наивный стиль» и выдержал свой перевод, в соответствии с авторским указанием, «в духе Геснера». Как в большинстве русских идиллий и эклог XVIII в. и, в частности, в переводах Карамзина из Геснера, Жуковский допускает элементы высокого стиля, но принципиально избегает просторечий – вообще всего, что могло бы сообщить переводу русскую национальную окраску, в том числе идиоматических выражений. Так, фразу «moissonné par la flamme et par le fer», переведенную Пельским как «истребленная огнем и мечем» (с. 60), Жуковский переводит как «пожата мечом и пламенем» (с. 403).
Исследователи уже отмечали имеющиеся в его переводе отступления от подлинника, но лишь направленные на умножение психологических подробностей22. Интересней другие отступления, а по сути сознательные искажения, обнаруживающие несогласие переводчика с автором в принципиальных вопросах. Вот самый наглядный пример:
«Dans les jours de liberté ou nul ne régnoit sur le peuple du Seigneur, il fut un tems de licence ou chacun, sans reconnoître ni magistrat ni juge, etoit seul son propre maître et faisoit tout ce qui lui sembloit bon. Israel, alors épars dans les champs, avoit peu de grandes villes, et la simplicité de ses mœurs rendoit superflu l'empire des loix. Mais tous les cœurs n'etoient pas également purs, et les mechans trouvoient l'impunité du vice dans la sécurité de la vertu» (p. 165).
Жуковский: «Во дни свободы, когда не имел царя народ израильский, было время смятений и безначалия, не знали покорности. Противились верховной власти, внимали собственным страстям необузданным. Израиль, обитавший рассеянно по полям цветущим, не имел городов пространных и пышных, простой обычаями и нравами, не чувствовал нуждыв законах. Но чистота невинности не всем была драгоценна; под кровом добродетели мирной и беспечной порок находил убежище» (с. 396).
Ср. в точном переводе Пельского: «Во дни вольности, когда никто не управлял народом Господним, было время безначалия, где никто не признавал ни судьи, ни высшей власти; делал все, что ему хорошим казалось; тогда рассеянный по полям Израиль имел мало великих городов, и простота нравов делала законы ненужными; но не все сердца равно были чисты, и злые обретали ненаказанность порока в безопасии добродетели» (с. 5–6).
Жуковский в этом фрагменте не просто смещает акценты, а меняет его смысл на диаметрально противоположный. Руссо говорит о естественном свободном состоянии человека, о золотом веке, когда не было собственности и городов, а значит не было необходимости ни в законах, ни правительстве. Жуковский же руссоистский золотой век представляет как время смятений, беззакония и «войны всех против всех». Это не Руссо, а Гоббс, это обоснование необходимости для общества твердой центральной власти, спасительности самодержавия. Жуковский считает, что не сама по себе городская цивилизация развращает людей, а лишь ее избыточная роскошь, поэтому нейтральные «большие города» у него названы «пространными и пышными». Руссо говорит, что в естественном состоянии, при отсутствии всякой власти, никому не угрожало ее насилие, в том числе и уже развратившимся людям, потому-то они и оставались безнаказанными. А Жуковский говорит совсем о другом – о том, что добродетельные люди по природе своей беспечны и снисходительны: они не видят зла и невольно покрывают или прощают его. Дело здесь не в словах, не в стилистических нюансах, а в том, что он изначально не принимает мысль Руссо, подменяя ее собственной. Не случайно она присутствует и в отвергнутых вариантах перевода: «(Порок находил свою безопасность, не боялся наказания посреди добродетельных, спокойный.) Под кровом добродетели (тихой, мирной и неподозрительной, кроткой и безмятежной) мирной и беспечной порок находил убежище»23. Она подчеркнута и в одной из первых фраз поэмы, где Жуковский исказил уже не только дух, но и букву оригинала:
«O vous, hommes débonnaires, ennemis de toute inhumanité; vous qui, de peur d'envisager les crimes de vos freres, aimez mieux les laisser impunis, quel tableau viens-je offrir à vos yeux?» (p. 163).
Жуковский: «Какое зрелище представлю вам, друзья добродетели, враги бесчеловечных, вам, которые, ужасаясь одного вида злодеев, братия, оставляете их без наказания, какое зрелище?» (с. 396).
Ср. в переводе Пельского: «О вы, благодетельные люди! неприятели всякого бесчеловечия! Вы, которые лучше оставляете без наказания преступление братьев своих, дабы оного не видеть; какую картину представлю я глазам вашим!» (с. 2–3).
Менее заметны, но не менее принципиальны для Жуковского случаи, где он, купируя эпитеты, смягчает, а точнее затушевывает мысль Руссо. Например:
«Hélas! La mort, la mort barbare fut le prix de leur injuste pitié» (p. 182).
Жуковский: «Увы! Смерть, ужасная смерть была наградою сих сострадательных» (с. 403).
Ср. у Пельского: «Увы! Смерть, жестокая смерть была возмездием несправедливой их жалости» (с. 65).
«Несправедливую жалость», снисходительность к злодеям, Руссо считает если и не заслуживающей наказания, то неизбежно навлекающей его на тех, кто имел слабость ее проявить. Жуковскому эта мысль неприятна, как и вообще ему не импонирует суровая сторона учения Руссо. Поэтому он изымает эпитет «несправедливая», представляя дело так, что «сострадательных» якобы постиг слепой и злой рок.