Александр Эткинд - Толкование путешествий
Пушкин соглашался. «Религия чужда нашим мыслям и нашим привычкам», — отвечал он Чаадаеву. Подобно своему корреспонденту, он думал о человеческих, а не о собственно религиозных последствиях этого отчуждения. «Отцы-пустынники и жены непорочны» придумали много хороших молитв. Любимая молитва автора призывает не мистическую благодать, но социальную добродетель, которая описана в узнаваемо либеральном ключе: автор хочет избавиться от «унылой праздности» и, замечательным образом, от «любоначалия», любви к власти; а приобщиться он хочет «духу смирения, терпения, любви и целомудрия». Вера важна как средство. «Церковь, а при ней школа, полезнее колонны с орлом», — писал Пушкин по поводу открытия Александровской колонны[77]. В чем бы ни состояла историческая польза русской церкви, в просвещении народа или в утверждении раннего национализма, роль эта земная, а ее исполнение зависит от очень понятных факторов.
Екатерина явно гнала духовенство […] она нанесла сильный удар просвещению народному […] Многие деревни нуждаются в священниках. Бедность и невежество этих людей, необходимых в Государстве, их унижает […] Жаль! Ибо Греческое Вероисповедание, отдельное от всех прочих, дает нам особенный национальный характер[78].
Политическая философия позднего Пушкина, плод многих увлечений и разочарований, состояла в утверждении государства как одинокого субъекта Просвещения. Российское правительство, управляемое царями, есть единственная живая сила в своей стране. Петр был воплощенная революция, Александр был якобинец, и даже правительство Николая — единственный европеец в России. Чаадаев поколебал эту конструкцию с одной, но очень важной стороны. Не сомневаясь в тяговой силе государства, он подверг разрушительной критике один из его институтов, духовенство. Указывая на пустое место, которое существовало в России, и мечтая заполнить его католическими миссионерами, Чаадаев рассказал о самостоятельном значении гражданского общества. Не соглашаться с этой критикой было нельзя, и Пушкин согласился. Но, соглашаясь в том, что религия чужда народу, Пушкин игнорировал проблему гражданского общества и возвращался к более старому спору о Просвещении. Раз религия чужда, пусть правительство остается единственной цивилизующей силой. Место религии должно быть занято чем-то иным, более подвластным, не менее величественным. Эта сущность, новая душа разрастающегося государственного тела, не находила себе имени в словаре Пушкина. Но уже предыдущее поколение называло эту субстанцию идеологией[79]. В точном смысле слова, идеология соответствует осознанной пушкинской потребности освятить результаты революции.
Мнение народноеВместо рецензии на Демократию в Америке Пушкин написал отзыв на другую книгу из американской жизни: Рассказ о пленении и приключениях Джона Теннера в течение тридцати лет его жизни среди индейцев в Северной Америке. В этой рецензии русский поэт, никогда не бывавший за границей, путешествует за океан. Он подробно излагает, временами сплошь переводит записки белого американца, который добровольно оставил свой мир, чтобы пожить среди беглых черных рабов. Перед нами американский вариант Дубровского.
Чувства, вызванные чтением Токвиля, оказались смещенными в рассказ о совсем другом тексте[80]. Хоть Токвиль и Теннер однажды встречались друг с другом, единственное, что связывает их, это место действия, Америка[81]. Но их Америки очень разные. В отличие от страны Токвиля, увиденной глазами политиков, юристов, журналистов, страна Теннера увидена глазами обездоленных туземцев, беглых рабов, бездомных белых. Нет сомнений, что такая Америка тоже существовала и существует; но только здесь, в полемике с Токвилем, Пушкин принял столь радикальную точку зрения. Россия Капитанской дочки лучше сбалансирована: там есть и Пугачев, и Екатерина, в Америке «Джона Теннера» одни социальные низы. В рецензии на Теннера Пушкин называет Демократию в Америке «славной книгой» и пересказывает так:
С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую — подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству […]; такова картина Американских штатов, недавно выставленная перед нами.
Но книга Токвиля, совсем напротив, полна воодушевления по поводу первооткрытой политической системы. Столь искаженное чтение Токвиля — возможно, самая крупная из критических ошибок Пушкина. Опираясь на негативные интонации многих рассуждений Токвиля, Пушкин представляет его страстным обвинителем буржуазии, новым Мирабо в Новом Свете. От этой роли Токвиль, будущий министр иностранных дел буржуазной монархии, был очень далек. Несмотря на всю ее аристократическую амбивалентность, книга Токвиля прославляет демократию в Америке, указывая на нее как на путь для Франции и мира.
Пушкинская ошибка не была результатом невнимания к прочитанному. В том же письме, в котором Пушкин сообщал Чаадаеву, как он разгорячен и напуган Токвилем, он спрашивал адресата, читал ли он тот номер Современника с «Джоном Теннером», где тоже упоминается Токвиль. Следовательно, между двумя пушкинскими упоминаниями Демократии в Америке прошло столько времени, сколько проходит между написанием текста и выходом его в свет. Все это время Токвиль был на уме у Пушкина, и этому соответствуют те сильные чувства, в которых признавался поэт. С течением времени и, возможно, по ходу работы над Капитанской дочкой (письмо Чаадаеву написано в день ее окончания[82]) пушкинское понимание менялось и углублялось. Пушкина горячила глобально-политическая роль, которую Токвиль приписал России. Его не устраивала капитуляция дворянина перед буржуазией. Его пугало схематическое противопоставление Америки, страны свободы, и России, страны деспотизма. Но самое важное в другом. Пушкин увидел разницу между Просвещением и демократией — и не захотел принять глубинного сдвига, о котором оповестил Токвиль.
Философия Просвещения надеялась изменить поведение народов на основе разума и власти. Эти идеи легко было совместить с лояльностью Российской империи, которая унаследовала их от своих великих основателей и даже в худшие свои дни продолжала видеть свою задачу в просвещении, умиротворении, колонизации доставшейся ей части мира. Но практика просветителей слишком часто оказывалась отлична от их теорий. Начиная с французской и кончая русской, европейские революции осуществляли проект Просвещения в формах, которые отличались от инквизиции разве что своими глобальными масштабами. В отличие от Просвещения с его неограниченными надеждами, демократия основана на смирении перед непостижимостью жизни и непредсказуемостью истории; перед природой человека и перед высшими силами, как их ни понимать. В американской демократии, как ее увидел Токвиль, реализовались ценности, религиозно освященные Реформацией: доверие к индивиду и к случаю, равенство возможностей, всеобщее участие.
Русские просветители начиная с Екатерины и кончая, может быть, Троцким разделяли вражду к ценностям и институтам демократии. Вместо них подставлялась идея единого, анонимного народа, в просвещении которого состояла задача власти. Народ и власть соединены особого рода единством, которому не нужны механизмы репрезентации. Движение тут одностороннее: от просвещающей власти к просвещаемому народу. Противоположное направление, от народа к власти, не предусмотрено. Как писал Пушкин,
народ не должен привыкать к царскому лицу как к обыкновенному явлению. Расправа полицейская должна одна вмешиваться в волнения площади […] Царю не должно сближаться лично с народом. Чернь перестает скоро бояться таинственной власти […] может найтись в толпе голос для возражения. Таковые разговоры неприличны, а прения площадные превращаются подчас в рев и вой голодного зверя[83].
То же в Борисе Годунове: «Не должен царский голос На воздухе теряться по-пустому». Поколения пушкинистов считали, что герой Годунова — народ; но стоит перечитать текст, чтобы убедиться в том, что общественное мнение, как оно изображено здесь, не стоит ни гроша. Народ поддерживает всех властителей, какие бы безобразия они ни творили[84]. Сначала народ с плачем зовет Годунова, и нам показаны отвратительные механизмы «мнения народного», когда мать бросает ребенка оземь, чтобы и он плакал. Потом народ помогает самозванцу и дает основания для знаменитого: «Но знаешь ли, чем сильны мы, Басманов, Не войском, нет […] А мнением, да! Мнением народным». Потом народ безмолвствует на руку самозванцу, а потом его свергает. Власть, какой она показана в Годунове, не зависит от общественного мнения, но формирует его в своих интересах. Хомяков в своей драме Дмитрий Самозванец противопоставил два типа власти: