Глеб Павловский - Три допроса по теории действия
Филиппов А. Ф.: Вопрос на дополнительное выяснение. Из всего, что я услышал, одна область, которая, на сегодняшний взгляд, должна была появляться в рассказе, все же не появляется. Я имею в виду музыку Это случайно или музыка тогда не играла никакой роли? Речь идет не просто об эстетических пристрастиях, а о значении новой музыки, борьбы вокруг новой музыки и о воспитании через музыку.
Павловский Г. О.: Наша среда в Одессе была амузыкальной. Музыку в моей жизни выдавила поэзия и проза. Даже барды 60-х долго меня раздражали: Высоцкий и Окуджава , хрипевшие из каждого одесского окна, казались мне частью атмосферы масскульта. В том, что я покупал и ставил пластинки Вивальди и Баха – общесредовое образованское, – я ничем не отличался от тогдашней среды. Галича и Высоцкого оценил много позже, а новая музыка 60-х прошла мимо вся целиком.
Филиппов А. Ф.: И среда ее не навязывала? Для меня здесь важнее ваших вкусов то, играло ли это роль в тогдашней вашей среде?
Павловский Г. О.: Нисколько. На моем университетском курсе не было никого, кто бы западал на «Битлз» или «Роллинг Стоунз». Средовое давление пришлось на годы рок-н-ролла, в 50-е. Но это было еще в начальной школе, потом все ушло.
Филиппов А. Ф.: То есть ставки на новое искусство в этой среде не было? Ей не принималась та новая левая идея о том, что разные формы авангардного искусства могут быть тем самым прорывом (будь то в версии Адорно [35] или Маркузе [36] )? Грубо говоря, новое искусство само по себе не обладало освобождающим потенциалом?
Павловский Г. О.: Не для меня, в нем подозревавшего «консьюмеризм». Одесса 60-70-х была городом сильных художников. Я отказывался ходить в их мастерские, напрягала богема с ее амбициями, вермутом и похабелью; я брезговал. К тому же пьянки были нашпигованы стукачами.
Филиппов а. Ф.: Возвращаясь к началу, я не могу не отметить для себя какого-то когнитивного диссонанса. Сам по себе нарратив безупречен, но он не вполне когерентен по отношению к той коррекции, которую вы сделали по отношению к моему первому предположению Все равно появляется ощущение, что есть некое высшее теоретическое знание. Оно может быть в форме восточной философии или в форме просвещения… Отдельный интересный вопрос – что понимает Библер под просвещением. Возможно, этому стоило бы посвятить отдельный разговор.
Павловский Г. О.: У Библера была мысль об образах культуры. Каждая культура – некий мировой образ, независимо обитающий, как он говорил, в «палате ума», и его можно интериоризировать, как твой внутренний голос.
Филиппов А. Ф.: Да, учреждение такого шизофренического внутреннего диалога – это одна из его известных идей.
Павловский Г. О.: Я даже написал ему наивное эссе с критикой принципа терпимости. Но ценное и наисильнейшее впечатление произвела одна-единственная маленькая статейка Библера о его понятии факта как события. Называлась она «Исторический факт как фрагмент действительности». Он изложил именно то понятие События, с которым Гефтер, на мой взгляд, тогда работал практически. Главная мысль, как я ее понял: историк не «описывает» реальность, он ее восстанавливает и, замыкая «тогда» на «теперь», спасает полноту событий.
Филиппов А. Ф.: Очень хорошо. Повторю то, что вначале очень мощно прозвучало, но потом ушло на задний план. По отношению к обычным людям нет никакого комплекса превосходства, они являются в целом носителями некоторого совокупного знания. Хорошо. После этого мы узнаем от вас про превращенные формы сознания, про мистику, про овеществление, мы проявляем аналитический интерес к Фрейду. И по всем законам, божеским и человеческим, отсюда должно следовать различение уже не только подлинного и неподлинного знания, но и подлинного и неподлинного существования и, соответственно, поиск для себя существования подлинного Как ни крути, это означает опознание неподлинного существования в других.
Павловский Г. О.: О да! Но вы меня про это не спрашиваете, и я про это не говорю.
Филиппов А. Ф.: Я как раз про это отчасти спрашивал. Тут же мы по маленькому обломку когтя воссоздаем всего тираннозавра, достаточно пары обмолвок. И я с удовольствием это сейчас еще раз услышу, уже в развернутой, в полной форме, если это не противоречит вашему замыслу. Мне бы хотелось прояснить вот что. Допустим, что субъектом знания в целом является некая коллективность, некое множество людей. Этого слова не было, я это помню, но допустим, что оно было бы использовано Вы говорили, что было трудно назвать окружающее Слова «советская власть», «империя», «социум» не годились. Точно так же и я сейчас пытаюсь избежать заезженных слов. Возможно ли реконструировать вашу мысль таким образом, что люди вокруг – не актуальные, а потенциальные носители этого подлинного знания? Для того чтобы произошло некоторое совокупное обретение этого знания, в конечном счете должен быть совершен некоторый освобождающий переход. Лишь тогда то, чем они являются потенциально, реализуется в полной мере. И тот, кто совершает эти операции освобождения, может быть назван просветителем. Это не романтический герой, возможно, это революционер, а не просто просветитель. Собственно говоря, он – опять плохое слово! – посланец будущего, который от имени того, чем люди могли бы стать, выводит их из того, что они есть. Он отчетливо осознает, что полноценное состояние (обобществившееся человечество, по Марксу) реализует в себе вот эту полноту знаний, полноту существования. Был такой момент, или эта реконструкция тоже неудачна и схематична?
Павловский Г. О.: Конфликт подлинного с неподлинным был главным. С акцентом на улики неподлинного, чему было больше примеров. Поиск подлинного идет как поиск субъекта активности, с отсечением всех форм соучастия в ложном. Мы не зря назвали свою одесскую коммуну СИД – «субъект исторического действия». Акцент был не на свою амбицию, а на доказуемую субъектность. Та должна быть найдена отбрасыванием неподлинных оболочек – репрессивно-социальных и официозных вовне, потребительских и коллаборантских мотиваций внутри.
Что из этого вышло при столкновении с реальным активизмом? «Мистика подлинного» оттесняется повесткой активизма – инакомыслия как братства. У Сопротивления нет конечного смысла, оно не цель, а просветительное сообщество ради будущего.
В 1973 году, отмечая пятилетие «первотолчка» 1968 года, я сам себе отчитался в успехах – итак, у меня все получилось! Открыв марксистскую диалектику, найдя Гефтера, самиздат и мир Движения, я получил уже больше, чем просил у судьбы. Биографически это был успех. Но возможен ли успех инакомыслия? Здесь уже вопрос не о частном, а о большом чуде. Было же чудо 1917 года, с краткой реальностью власти Советов? Я про это узнал, как ни странно, из переведенной на русский язык книжки Ясперса «Куда движется ФРГ?» [37] . Я сразу увидел в этом образцовый политический текст, которому тогда не было аналогов в советской печати. Был потрясен тем, как можно писать о политике. Вот то, чего я хочу, вот достойная политическая речь. Ясперс, как римлянин, судит о делах своей немецкой Res Publica. И говорит правительству: если дела не изменятся, нам, немцам придется вводить в ФРГ советскую власть – свободные граждане вправе создать Советы. Разве не чудо смерть Сталина и ХХ съезд? Еще пример чуда – 1968 год, Дубчек , Чехословакия, где невозможное оказалось в зоне достижимого. О политическом чуде стоит позаботиться.Филиппов А. Ф.: Слово это тоже произносилось? Или для него использовались какие-то эвфемизмы, оно казалось слишком неподходящим?
Павловский Г. О.: Чудо? Слово использовалось как метафора, в связи с ХХ Съездом и хрущевской реабилитацией. Чаще его синонимы: моральный прорыв, власть альтернативы, практика невозможного. Термин невозможное был ключевым. У Гефтера есть элегантная теория действенности невозможного в теле мировой истории.
Я знал, что момент смены состояния страны чудесен, как воскрешение, и не экстраполируется из предыдущего. Но до чуда реальность надо дожать, упорствуя. Восточная мантра, которую я впервые услышал от друга в Одессе в 70-е, – «когда пирамиду достроят снизу вверх, ее вершина спустится сверху вниз сама».
Итак, чуда не ждут, а наращивают утопический нажим поступков. Залог чуда – само бытие диссидентства, проклинаемого властью, но неуничтожимого. Считалось, что диссидентство решило неразрешимую проблему: страна спасена от антиполитики. В СССР создавать что-либо антисоветское было скучным видом самоубийства. Но – вау! – мы сделали это! Прямо на глазах у КГБ выстроили то, что ему противно и с чем ничего не могут поделать. Падение председателя КГБ Семичастного в 1967 году при попытке заставить Политбюро раздавить инакомыслие силой считали триумфом неполитической силы Движения.