Юрий Пивоваров - Полная гибель всерьез
Или тоже с особой гордостью о разговоре Никанора Ивановича с пришедшим к ним в дом комиссаром:
«Комиссар: "Наша идея настолько велика, что брат пошел на брата".
о. Никанор: "Вот потому-то она и лжива, ваша идея, что брат пошел на брата".
К.: "Если враг не сдается, мы будем бить его до конца и беспощадно".
о. Н.: «А если сдается?»
К.: "Кто не с нами, тот против нас".
о. Н.: "Ну, а это уже совсем блатной принцип"»…
Последний раз Н.Н. видел отца в Бутырской тюрьме:
«Это было в конце 35-го. Нет, вру, в начале 36-го. Нам с теткой прислали повестку: идти в Бутырки прощаться с папой. Приехали мы туда. Длинный зал, заключенные за решеткой. Стоит страшный, истерический крик. Многоголосый. Мы смутились и не знали, где папу искать. Вдруг весь этот вой покрыл его голос: "Братья! Пришел последний час свидания с родными. Мы должны остаться в их памяти не истерическими трусами, а достойно и смиренно идущими по уготовленному нам пути. Это есть наш христианский долг, наш долг перед родными!" И все смолкло. Лишь иногда кто-то вскрикивал, но быстро замолкал, как от стыда. Все успокоились»…
От отца, несомненно, передалось ему это аввакумовское начало. Это то, что прорезывалось, проглядывало в его облике нечасто. Но составляло какую-то очень значительную стихию души, психического строя, темперамента. Н.Н. относился к тому типу русского человека, которого природа и культура «запечатлела» в Качалове, Набокове, Лихачеве, Ростроповиче. Во всех этих лицах есть нечто общее; и это общее крайне важное для этих лиц, если не определяющее. Может быть, как раз аввакумовское…
* * *
Он был полным олицетворением русского XX века … А значит, войны. В Ярославле, в самом конце декабря 79-го, ночью, в мороз, разбитые известием о вступлении советских войск в Афганистан, мы искали с ним здание, в котором зимой 41-42-го он учился в Новоград-Волынском (эвакуированном сюда от немцев) пехотном училище. Выйдя из него лейтенантом, сразу же оказался на передовой … Н.Н. упивался своими рассказами о фронте, был и спустя тридцать-сорок лет как-то свежо переполнен всеми этими героическими, комическими, трагическими и прочими историями. Что было правдой, что заимствовано у других, выдумано, приукрашено, этого теперь, конечно, не узнать. Да и не надо.
Достаточно того, что осталось. Осталось же — при всех, вероятно, его фантазиях и сантиментах — чувство, ощущение чего-то огромного, грозного, неотвратимого, очень по-русски жуткого и безобразного, бесформенно-кровавого. И одновременно: праведного; в смысле «наше дело правое». «Для меня, воспитанного на немецкой культуре, убить немца было трагедией», — говорил он. Но — научился. Хотя не это, по его словам, было главным. Вот чтобы в спину, в затылок не выстрелили во время атаки — в этом было искусство жизни и выживания на войне офицера советской пехоты.
Часто вспоминал с любовью, гордостью, жалостью своего ординарца Юрку (так он его называл) Соколовского, красавца, полутаджика-полурусского. Этакого Планше и д'Артаньяна в одном лице. Человека трагической, действительно, судьбы. Он не вытянул (термин Н.Н.) послевоенной жизни. Спился. Сломался психический порядок. На фронте же был прославлен лихостью, отвагой и невероятной жестокостью (хладнокровно резал немцам горло…). А вот год в заграничном походе и оккупационной администрации дал Н.Н. многое. Если коротко, то — живое прикосновение к Европе. Быт, люди, архитектура — хоть и война, хоть и не полновесный Запад, однако пахнуло культурой и цивилизацией, нормальностью и традицией. К тому же еще Магда, этническая немка из Румынии, европейская женщина из бюргерской среды. Любя многих других, он любил ее всю жизнь. Здесь были романтический порыв, легенда, молодость … Еще и какая-то венгерская графиня, которую он спас от изнасилования; и как-то все это было связано с нашим отступлением под Балатоном. Не знаю, слишком уж красиво…
Находясь в Европе, он сделал одно очень важное открытие, важное и даже в чем-то определяющее для всей его последующей жизни. Или, если точнее, ему это «открыли». Отец Магды, пожилой немец, которому удалось уклониться, спрятаться от репрессий, обрушившихся тогда на его единоплеменников в Румынии, крайне заинтересованный в том, чтобы Н.Н., русский офицер, и дальше у него квартировал — род охранной грамоты, — как-то подвел своего «гостя» к окну и сказал: «Господин капитан, посмотрите». В это время по улице проходила колонна советских солдат, в основном, это были уроженцы Средней Азии — невысокие, с кривыми ногами. «Вы, господин капитан, говорите, что вы — тоже европейцы и освобождаете Европу от варварства. Нет, это, скорее, при всем моем негативном, Вы это знаете, отношении к нацистам, новое завоевание Европы азиатскими варварами. Нет, нет, господин капитан, к Вам лично это не относится. Вы, безусловно, европеец, представитель просвещенной России. Но вас так, к сожалению, среди русских мало».
Тема русского варварства была болезненной для Н.Н. И хотя, как у всякого образованного русского, у него можно было найти черты и западника, и славянофила, и почвенника, и космополита, неевропейскость России не давала ему жить. Он постоянно возвращался к своему любимому Версилову, к этому знаменитому версиловскому mot: русский только тогда русский, когда он европеец. И возвращался к этому эпизоду с отцом Магды…
Много и подробно вспоминал возвращение из армии. Как избили и ограбили свои же в поезде. Он вез хорошую одежду в нищую Москву … Как долго еще спал с пистолетом под подушкой…
Послевоенного Н.Н. мне представить легко. И потому, что знал его самого (люди меняются, но не во всем), и потому, что люблю, чувствую, знаю это время … Оно — мое. Хотя пожить в нем удалось недолго. Я родился спустя пять лет после войны, и через столько же примерно оно окончилось, перетекло в XX съезд, космос, фестиваль, стиляг, Вана Клиберна … А вот то, послевоенное … Страшное и безысходное, упоительное и сладостное в своей истоме; приближающееся обновление и полная безнадежность. «Осевое время» XX столетия. В воздухе, запахе тех лет смешались все эпохи века; еще жива была и Москва дворянская, и купеческо-мещанская, и революционная, и довоенная, и эта, с пленными немцами на стройках, которые на несколько десятилетий определят ее облик, и эта, что в нас, в первом послевоенном поколении, в котором все ее будущее: хру-щёвско-пионерское, брежневско-комсомольское, горбачёвско-ельцинское, равное по размаху нашествию монголов, церковному расколу, преобразованиям Петра «в одном флаконе»…
В то, послевоенное, время мне легко его поместить. Через двадцать (примерно) лет после Н.Н. и я приду в здание, в котором помещался тогда МГИМО. Впрочем, не помещался — навсегда там остался (пусть однокурсник и ровесник Толя Торкунов не обижается) … Н.Н. закончил институт за четыре года, спешил наверстать упущенное на войне. Студентом на летние каникулы уезжал в Сибирь подработать в геологических партиях. Сохранились фотографии: Н.Н., как всегда, очень худой, в круглых очках, с копной волос (мы-то знали его уже плешивым, порой дружески-грубо за глаза называли «лысым»), в лыжной почему-то курточке (в детстве у меня тоже такая была). На этих снимках он уже не роскошный гвардеец-победитель, а так себе, студентик-сморчок … Конечно, бедствовал. Кормил-поил Лику и ее сына Алика Курца (от второго мужа, который тогда обретался в Ленинграде и знать не знал забот о своем чаде). Н.Н. любил Курца-младшего (доктор химических наук, профессор МГУ), потом любил дочь Алика — Катю. Всем им помогал, обо всех думал…
После МГИМО получил распределение в «Красную Звезду», тогда это считалось неплохо. Но был арестован кто-то из старших (довольно далеких) родственников, и Н.Н. остался безработным (через четверть века и я окажусь — по другой, но тоже политической, причине — в этой шкуре, и он, плюя на всякие там ЧКГБ, возьмет меня работать в свой отдел в ИНИОНе). Затем все-таки был принят в издательство Академии наук. Однажды видел там Анну Ахматову, и стоявший с ним рядом старый известный редактор сказал ему: «Смотрите, идет Екатерина Великая». В 54-м вступает в партию и защищает диссертацию, посвященную политико-правовым воззрениям Писарева (к которому сохранил — для меня непонятную — склонность до конца своих дней; и это-то притом, что любил, знал, чувствовал Владимира Соловьева, притом, что Сократ, Платон, Аристотель, Августин, Кант были «категориями» его внутреннего мира!). Эти революционные демократы тогда считались хорошей темой. Бурлацкий, скажем, защитился по Добролюбову, а он (Бурлацкий, не Добролюбов), известно, умный человек…