Роза Люксембург - О социализме и русской революции
Этому можно противопоставить несколько слов Маркса: «Труд — это собственная жизнедеятельность рабочего». Но «жизнь для него начинается тогда, когда эта деятельность прекращается»[81] Кстати, при сделанном выше сопоставлении обоих суждений о труде точно выявляется соотношение между Золя и Толстым как в мышлении, так и в художественном творчестве: обывательски ограниченное и талантливое ремесленничество одно-го и творческий гений — другого.
Толстой критикует все сущее, заявляет, что все оно достойно гибели, и проповедует ликвидацию эксплуатации, всеобщую трудовую повинность, экономическое равенство, устранение принуждения как в организации государства, так и в отношениях между полами, полное равенство людей, полов, наций и братство народов. Но какой же путь должен привести нас к этому радикальному преобразованию социальной организации? Возвращение людей к единственному и простому принципу христианства: возлюби ближнего своего, как самого себя. Видно, что здесь Толстой — чистый идеалист. Нравственным возрождением людей он хочет привести их к преобразованию их социальных условий, а самого этого возрождения хочет достигнуть громкой проповедью и примером. И он не устает повторять слова о необходимости и полезности этого нравственного «воскресения» с упорством, с определенной скудостью средств и хитро-наивным искусством убеждения, которые живо напоминают вечные обращения Фурье к собственной пользе человека. Ими, выраженными в самых разных формах, Фурье старался заинтересовать людей своими социальными планами.
Итак, социальный идеал Толстого — это не что иное, как социализм. Но чтобы наиболее полно осмыслить социальное ядро и глубину его идей, надо обратиться не к его трактатам по экономическим и социальным вопросам, а к его статьям об искусстве, которые, кстати, и в России принадлежат к наименее известным.[82] Ход мыслей, изложенный здесь Толстым в блестящей форме, таков: искусство — вопреки всем эстетическим и философским школьным суждениям — есть не средство роскоши, предназначенное вызывать в прекрасных душах чувство прекрасного, радость или нечто подобное, а такая же историческая форма социального общения людей между собою, как язык. Превосходно расправившись со всеми дефинициями искусства от Винкельмана и Канта до Тэна и обретя этот подлинно историко-материалистический масштаб, Толстой прилагает его к современному искусству и находит притом, что масштаб этот ни в одной области и ни в одном произведении искусства не отвечает действительности; все существующее искусство — за некоторыми совершенно незначительными исключениями — непонятно огромной массе общества, а именно трудовому народу. Вместо того чтобы сделать отсюда распространенный вывод о духовной неразвитости огромной массы народа и о необходимости ее «подъема» до понимания сегодняшнего искусства, Толстой делает вывод противоположный: он объявляет все существующее искусство «ложным искусством». А вопрос о том, как же дело дошло до того, что мы уже ряд столетий имеем «ложное» искусство вместо «истинного», т. е. народного приводит его к дальнейшему смелому суждению: мол, подлинное искусство существовало в незапамятные древние времена, когда весь народ имел общее мировоззрение — Толстой называет его «религией»; из нее и возникли такие творения, как эпос Гомера или Евангелие. Но с тех пор как общество раскололось на эксплуатируемую огромную массу и небольшое господствующее меньшинство, искусство служит лишь для того, чтобы выражать чувства богатого и праздного меньшинства, а так как меньшинство это вообще утратило сейчас какое-либо мировоззрение, то мы и имеем упадок и вырождение, характеризующие современное искусство.
К «истинному» искусству, по Толстому, можно прийти лишь, если оно из средства выражения мировоззрения господствующих классов вновь станет искусством народным, т. е. средством выражения общего мировоззрения трудового общества. И он могучим кулаком отшвыривает, предавая проклятию как «дурное, ложное искусство», самые великие и малые творения знаменитых звезд музыки, живописи, поэзии, а в заключение — и все свои собственные великолепные произведения. «Увы, увы! Разбил ты его, прекраснейший мир, могучей рукой. Он пал пред тобой, разрушен, сражен полубогом!»[83] Только один последний роман — «Воскресение» — написал он с тех пор, а в остальном считает стоящим делом писать лишь простые короткие народные сказки и трактатики, понятные каждому.
Слабый пункт Толстого очевиден: восприятие всего классового общества как «заблуждения», а не исторической необходимости, которая связывает оба конечных пункта его общественной перспективы — первобытный коммунизм и социалистическое будущее. Как и все идеалисты, он тоже верит во всемогущество насилия и объявляет всю классовую организацию общества всего лишь продуктом длинной цепи голых насильственных действий. Но подлинное классическое величие заключено в мысли о будущем искусства, которое Толстой видит в соединении искусства как средства выражения с социальным восприятием трудового человечества и одновременно в соединении служения искусству (т. е. жизненного пути художника) с нормальной жизнью трудящегося члена общества. Фразы, которыми Толстой бичует анормальность образа жизни сегодняшнего художника, желающего только одного — «жить своим искусством», исполнены лапидарной мощи. В них звучит подлинно революционный радикализм, когда он разбивает надежды на то, будто сокращение рабочего дня и подъем образовательного уровня масс даст им понимание того искусства, которое создается сегодня:
«Так говорят защитники нашего исключительного искусства, но я думаю, что они сами не верят в то, что говорят, потому что они не могут не знать и того, что наше утонченное искусство могло возникнуть только на рабстве народных масс и может продолжаться только до тех пор, пока будет продолжаться это рабство, — того, что только при условии напряженного труда рабочих специалисты — писатели, музыканты, танцоры, актеры — могут доходить до такой утонченной степени совершенства, до которой они доходят, и могут производить свои утонченные произведения искусства и что только при этих условиях может быть утонченная публика, ценящая эти произведения…»[84]
Тот, кто написал это, куда больший специалист, а также исторический материалист, чем те наши товарищи по партии, которые, принимая участие в недавно начавшихся художественных дурачествах, с бездумной деловитостью хотят «воспитать» у социал-демократического рабочего класса понимание декадентской пачкотни какого-нибудь Слефогта или Ходлера.
Таким образом, Толстой со всей его силой и слабостями, с острым взглядом его критики, со смелым радикализмом его перспектив, так же как и с его идеалистической верой в силу субъективного сознания, должен быть поставлен в один ряд с великими социалистами-утопистами. И не вина его, а его историческая беда, что он прожил долгую жизнь от порога XIX столетия, на котором в качестве предшественников современного пролетариата стояли Сен-Симон, Фурье и Оуэн, до порога XX, где он как одиночка противостоит не понятому им юному колоссу. Но зрелый революционный рабочий класс со своей стороны, хотя бы с затаенной улыбкой, может сегодня пожать честную руку того великого художника и отважного революционера, который написал такие хорошие слова:
«Каждый приходит к истине своими путями; но одно могу сказать, — то, что я не только пишу слова, а этим живу, только этим счастлив и с этим умру».[85]
Наследие Толстого*
Литературное наследство Толстого, появившееся в Берлине на немецком языке в издательстве Ладыжникова, содержит в трех томах наряду с несколькими небольшими набросками и фрагментами историческую повесть «Хаджи Мурат», рисующую нам покорение Кавказа Россией в середине XIX века; три тенденциозные повести: «Дьявол», «Фальшивый купон» и «Отец Сергий»; Две драмы: «И свет во тьме светит» и «Живой труп» и, наконец, Два описания русской деревенской жизни времен крепостничества: «Идиллия» и «Тихон и Маланья». Кроме обеих последних новелл, которые возникли еще в начале 60-х годов, все остальные перечисленные более крупные произведения относятся к последним двум десятилетиям жизни Толстого, и можно было бы удивляться свежести, блеску и богатству этих продуктов духовной деятельности человека более чем шестидесяти-семидесятилетнего возраста, если бы сами эти произведения не давали одновременно наилучшего объяснения неисчерпаемой плодотворности толстовского гения.
Общепринятое буржуазное представление об этом писателе обыкновенно проводит резкое различие между Толстым-художником и Толстым-моралистом; за первым теперь бесспорно признают место среди величайших творцов мировой литературы, а второго, как жутковатого, неприятного мужика, спроваживают в русскую глушь, объясняют «славянской» склонностью к глубокомыслию и подобной чушью, обвиняют в том, что он полумечтатель, полуанархист и во всяком случае — враг искусства вообще и особенно своего собственного. Исходя из такого представления, Иван Тургенев в свое время заклинал его, бога ради, отказаться от морально-философских размышлений и вновь обратиться к великолепному чистому искусству, которое гибнет от пророческих причуд Толстого. Такое представление в любом случае свидетельствует о полном непонимании Толстого, ибо тот, кто не понимает мира его идей, тому закрыт доступ и к самому его искусству или по меньшей мере к подлинному источнику его искусства.