Ирина Ратушинская - Серый - цвет надежды
— Ну что, Ирина Борисовна, допрыгались? Вы хоть понимаете, что ваше заключение может стать пожизненным?
И снова — про добавку срока, про то, что из ШИЗО мне не выйти, про помиловку… Тут я ему вполне верила: ведь уморят, это было ясно. Медленно, не спеша, холодом и голодом. Бить не будут, нет — это ни к чему. Просто день за днем снова и снова раздевать догола и обшаривать липкими лапами, чтоб — ничего, кроме балахона и трусов! Да еще трусы проверят — вдруг я исхитрилась надеть две пары? Да слушать мне их гнусности, да хлебать гнилую баланду — через день… Буду я постепенно слабеть, и все меньше останется сил противостоять издевательствам, а они будут изобретать все новые и новые.
Так нет вам, господа хорошие! Хватит с меня этих карцеров и ваших лап! Хотите доконать? Так чем быстрее, тем лучше! Я ухожу из ваших стен — на свободу! Вы думаете — я буду цепляться за жизнь, которую вы превратили в пытку? Я вернула им их баланду, и моментально примчались:
— Вы что, в голодовке? А где же заявление?
— Я их уже сотни написала — и про голодовки в том числе. Мне вам нечего больше сказать.
— Но вы должны есть!
— Вам я ничего не должна!
— Ведь умрете!
— Меня кагебешники как раз и обещали уморить. Так вам надо растянуть во времени это удовольствие? Чтобы подольше помучить? Вы видите — в камере пар изо рта? Сколько я, по-вашему, протяну, если даже буду есть эту бурду?
— Помрете, а нам отвечать?!
— Раньше надо было думать. Все. Прием окончен.
Прискакал Артемьев.
— Ирина Борисовна! Ну что вы вздумали? Ну вот врач вас осмотрит, телогрейку вам дадут, раз холодно. Ершов — парень молодой, горячий, но ничего такого он вам сказать не мог.
А откуда ж ты знаешь, голубчик — ведь я тебе ни слова не говорила? А что это у тебя глаза такие испуганные? Понял теперь, что значит — «сказку сделать былью»? Это тебе не безвестных зэков мордовать! Боишься скандала? Правильно боишься — будет, еще и какой! Трижды подумает после этого КГБ сажать других в карцер или лучше не надо? Телогрейкой теперь пытаешься умаслить? Будто я не знаю, что ее сдерут с меня сразу, едва я начну есть и все пойдет сначала. Еще не доупражнялись? Хватит с вас и этого, фашисты!
Все это, разумеется, я ему не говорю, но думаю именно так. Ведет меня дежурнячка в камеру и вздыхает:
— Ой, Ириша! Неужто вправду помирать будешь?
— Это уж как Бог даст. Но пытать они больше никого не будут. Видала, как нас в ШИЗО таскают — и старух, и всех? Ну и хватит. На этот раз споткнутся. Я буду последней.
— А говорили, о тебе по радио передавали. То ли из Англии, то ли из Америки. Там небось о тебе хлопочут?
— Что ж, сейчас — самое время хлопотать, и не только обо мне. Видишь, как из нас помиловки жмут? Хуже, чем при Андропове.
— А говорят, Горбачев насчет свободы старается.
— То-то за нас и взялись. Он же сказал, что нет политзаключенных в СССР — теперь осталось только нас поубивать или выпустить.
— Ну ладно, счастливо оставаться. У меня смена кончается. Постой, дай-ка я тебе карманы в телогрейке проверю…
Пятый день. Шестой. Неделя. С наслаждением чувствую, как уходит из меня все, что может болеть и мучиться. Так легко-легко. И есть не хочется, и холода уже не чувствую. Еле-еле сочится сквозь решетку серый дневной свет. Разве такой свет я увижу через неделю — другую? На душе спокойно и мирно, и этот серый цвет меня не раздражает: ни заборы, ни мордовская осень, ни мой драный балахон, ни даже шинели надзирателей.
А за стенкой — своя, обычная жизнь и свои трагедии.
— Женщины, на работу! А эта что лежит? Как фамилия?
— Она заболела, не может встать.
— Вот добавим пятнадцать суток — побежит как живая!
— Начальница, я, правда, не могу. Пускай врач придет.
— Все. Считай, что пятнадцать суток заработала — за отказ от работы. Врача еще тебе, симулянтка! Лежи-лежи, готовься в ШИЗО!
Грохочут замки. Прошаркали ноги в рабочую камеру. Одна осталась. Не знаю ее, никогда не видела. Зовут Галя, привели ее недавно. Через несколько часов (я их провожу в забытьи) опять звенят ключи:
— Обед, дармоедки!
Рабочая смена возвращается в камеру — есть баланду.
— Ой, начальница! Кровь!
— Какая кровь? Вы чего? Отойдите от двери!
— Она вены себе вскрыла!
— Не вскрыла — перегрызла зубами! Мама моя, страх какой! Начальница, она не дышит!
— А ну, быстро все назад! Тут и без вас разберутся. И — цыц, чтоб я больше ни слова не слышала!
С трудом поднявшись к окну, я вижу санитаров, бегущих рысью с носилками. Потом они проходят обратно. На носилках — бесформенная, прикрытая тряпьем груда. И до вечера слышу, как за стеной шаркают — моют пол. Видно, крови натекло много. За эту смерть никто не будет в ответе, об этом не будет шуметь мировая пресса — дело тихое, никто не узнает. Спишут с убедительным диагнозом, отчетность будет в порядке, а в Мордовии прибавится еще одна безвестная могила под номером, и из серого неба засыплет ее серым снежком. А через пару лет загребут бульдозером, освобождая место для следующих.
Глава сорок шестая
На одиннадцатый день из моей камеры уходят мыши. Гуськом, по очереди, пролезают в щель под дверью — и вот уже последний серый хвост утянулся в коридор. Я наблюдаю это, лежа на полу, без особых эмоций. Рука, что у меня под головой, давно занемела, и я не чувствую ни корявых досок, ни сквозняка из окна. Нет у меня никаких долгов, все счета оплачены и закрыты. Странное тепло охватывает все, что осталось от тела, и качает, и убаюкивает.
Такую ласку дать могла быМне только детства колыбель…
Где я слышала эту песенку? Ах, да, Татьяна Михайловна, ее рука у меня на голове… Игорь с измученными бессонницей глазами… Таня Осипова — с зэковским мешком и поднятым подбородком… Мама — как она на том свидании, первом и последнем, старалась не плакать. Тот таксист, которого я попросила: «Оторви хвост!» (за нами явно не случайно ехала машина), и он оторвал. Мальчишка-конвоир, украдкой берущий наспех заклеенный конверт. Незнакомый химик из Америки, по имени Дэвид, приславший Игорю письмо с приветом для меня.
Я, конечно, не знаю, что именно в этот день служат по мне молебен в никогда не виданном мною английском городе, что жмут уже на советских дипломатов, где бы они ни появлялись, что придет завтра новый начальник лагеря (старого быстренько отправят на пенсию), и окажется этот новый начальник Зуйковым — тем самым, что не решился на «шестерке» сорвать с меня крест. И возопит Зуйков человечьим голосом:
— Не я ж вас в ШИЗО сажал, почему же мне за чужую дурость отвечать, если вы умрете?
— Потому что и вы бы подписали этот приказ, как миленький.
— Нет! Обещаю вам — нет! Никаких ШИЗО! Не подпишу — и конец. Я начальник лагеря! Называйте меня как хотите, если я обману!
И я ему поверю: по глазам видно, что не подпишет. Так зачем подставлять под удар именно его? Стоит дождаться, когда кого угодно из нас отправят в очередное ШИЗО с родной «тройки» — и тогда уже я двинусь в последнюю голодовку под лозунгом: «Прекратите пытать заключенных!» Конечно, с меня его немедленно сорвут, но наши хоть будут знать — с каким требованием я пойду на это. Смотрим мы с Зуйковым друг на друга… Ладно, солдатская твоя душа, ты по-своему прав. Но знал бы ты, до чего мне не хочется из блаженного своего состояния возвращаться назад — только с тем, чтобы начать при первом случае все сначала! И после голодовки есть — это всегда так больно! Нёбо сводит почему-то, как от ожога.
— Хорошо, переводите на режим ПКТ — начну есть.
— Начинайте сегодня! Врачи опасаются…
— Подождут ваши врачи. Пускай в ПКТ и лечат.
И не обманет Зуйков, прекратятся на этом все мои ШИЗО, а остаток срока в ПКТ он сделает для меня «максимально благоприятным» — насколько это вообще возможно для таких мест. На этом, однако, все и кончилось. Параллельно со мной свои пять суток отсидела Галя (я об этом и не знала), но больше никого из зоны в ШИЗО не сажали, и лозунг мой — написанный заранее зеленкой — пролежал под нашими телогрейками до самого моего отъезда в Киев. Правда, мы как-то утром нашли телогрейки перевернутыми, и лозунг — тоже: видно, проверяли ночью. Что ж, пускай — донесут КГБ о боевой готовности. К весне 86-го нас начнут по-человечески кормить, а кагебешники — улещать и сулить освобождение безо всяких покаяний. Но, по странному совпадению, окончательно обезумевшая Эдита именно тогда не только присоединится к Владимировой, а и пойдет гораздо дальше нее — начнет пускать в ход руки! Что она норовит затеять драку — я узнаю, вернувшись из ПКТ — но еще ушам своим не поверю. А уже в мае на пани Ядвигу и меня откроют уголовное дело «за избиение заключенной Абрутене», даром что всем будет известно, что это — чистой воды провокация, и хоть следовало эту дуреху отлупить — я все же воздержалась, а про пани Ядвигу и вовсе смешно говорить — она была чуть не вдвое старше Эдиты и вчетверо слабее.