Михаил Ремизов - Русские и государство. Национальная идея до и после «крымской весны»
Конечно, нет оснований думать, что США всерьез настроены на сценарий войны с Россией. Скорее – на сценарий разговора с позиции силы. Впрочем, такого разговора, скорее всего, не потребуется. Если все пойдет так, как сейчас, бунт будет подавлен на дальних подступах – за счет не чисто военного, а технологического превосходства.
«Мягкая сила» как инфраструктурная власть
Дело не в самом по себе лидерстве Запада в научно-технологической сфере. Оно очевидно, оно дает «преимущества первопроходца», о которых пишет Йозеф Шумпетер, но зачастую это преимущество оказывается недолгим и отнюдь не решающим. Часто действовать «вторым номером» выгоднее (по принципу «стратегии гонки за лидером»). По соотношению затрат и эффектов от инноваций вполне могут выигрывать не «перовопроходцы», а расторопные «преследователи», особенно если они не будут следовать навязанным правилам игры в сфере интеллектуальной собственности, созданным как раз в качестве барьера для догоняющего развития (кстати, доскональное принятие этих правил игры – еще один пример парадоксальной верности РФ «новому мировому порядку»).
Так вот, в основе «технологической» проекции неоимперского миропорядка лежит не фактор опережения сам по себе, а фактор инфраструктурной власти. В частности – возможность создавать и контролировать стандарты в сфере обменов и коммуникаций, производства и потребления, от которых зависит и экономика, и повседневная жизнь обывателя, и государственная машина. Конфликт России с Западом дал многим повод задуматься о пугающих возможностях принудительного отключения от элементов глобальной системы жизнеобеспечения – финансовой инфраструктуры (платежные системы, системы расчетов, включая SWIFT, не говоря уже о доступе к финансированию и рефинансированию), поставок оборудования и комплектующих, информационных систем.
«Первое и главное в концепции Империи, – пишут авторы одноименного бестселлера Антонио Негри и Майкл Хардт, – это утверждение… власти над всем «цивилизованным миром». Но «Империя не только управляет территориями и населением, она создает мир, в котором живет»[141], т. е. имеет всепроникающую инфраструктурную власть. И это не пресловутая взаимозависимость, о которой у нас любят произносить благонамеренные речи, а одностороннее превосходство. Несколько утрируя, можно сказать, что мы с гордостью носим на шее электронный ошейник, периодически грозя кулаком тем, кто держит в руках пульт управления от него.
Собственно, инфраструктурная власть – это и есть пресловутая «мягкая сила», которая почему-то ассоциируется у нас со способностью привлекать, хотя в основе своей это способность принуждать. Мягкость этой силы заключается в обыденности, ненавязчивости влияния и контроля. Проблема не в том, что соответствующие факторы критической зависимости нельзя устранить (при желании как раз можно), а в том, что в «нормальной» ситуации это будет сочтено нелепым и неуместным, а в «критической» – запоздалым и рискованным. Вероятно, именно поэтому, оказавшись в роли «бунтовщика», мы даже не подумали снять с себя кандалы новой империи.
Прочь из Империи
В этом, наверное, основное противоречие нашей сегодняшней государственной модели – между притязанием на военно-политический суверенитет, раздражающим глобальную метрополию, и бережным сохранением неоколониальной зависимости от нее на всех прочих уровнях. Откровенно говоря, противоречия такого рода сто́ят людям, странам, цивилизациям жизни.
В наступившую «эпоху перемен» у каждого отдельного человека может быть множество расчетов и ставок, но есть только один сценарий для коллективного выживания. Это стратегия комплексного суверенитета, это мобилизация – культурная, социальная, экономическая. Какова ее повестка, ее императивы? Очевидно, это тема, выводящая нас далеко за рамки предмета этой книги. Но и для нашего предмета – отношений государства с «государствообразующим» народом – она имеет первостепенное значение.
Во-первых, важно зафиксировать, что наша историческая повестка – не «имперская» по своей сути, а национально-освободительная. Мы не воссоздаваемая империя с глобальными амбициями, а большая, потенциально самодостаточная нация, стремящаяся к максимальной автономии от угрожающего ее основам «нового мирового порядка».
Во-вторых, мобилизация, по каким бы причинам она ни оказалась необходимой, потребует опоры на национальное большинство. Возвращаясь к началу этого текста, заметим, что наступившая эпоха напоминает холодную войну лишь по форме – по преобладанию косвенных методов воздействия, – но по содержанию у нее больше общего с эпохой отечественных войн, когда на кону было само существование страны. Что характерно – обе отечественные войны в нашей истории разыгрывались в ситуации конфликта с тогдашними претендентами на роль всемирной империи.
Характерно также, что в две предыдущие отечественные войны – 1812 и 1941 годов – Россия вступала во главе с нарочито «безнациональными» режимами, которые, однако, вынуждены были осуществить «патриотический разворот», обращаясь к национальному большинству и его историческому самосознанию. Армии Наполеона и Гитлера были сломлены не аристократическим космополитизмом Александра I и не пролетарским интернационализмом большевиков соответственно, а русским патриотизмом. Об этом, кстати, склонны забывать сегодня, когда против «фашизма на Украине» возводят редуты трескучего «антифашизма». Они годятся лишь для политического телесериала, но не для реальной борьбы. Единственным антидотом против эпидемии «свидомого украинства» является «осознанная русскость», а не стенания о потерянном рае «дружбы народов».
Если вдуматься, «антифашизм» никогда не побеждал «фашизм» – наоборот, он был съеден первым, в качестве легкой закуски (достаточно вспомнить историю левых движений в фашистской Италии, нацистской Германии и примкнувшей к ним части Европы). Под лозунгами «интернационального долга» ехали разве что воевать в Афганистан, со всеми вытекающими последствиями для деморализованного общества. А во Второй мировой фальшь интернационализма была обречена. Ошалевшая воля к господству одних народов была побеждена национальной волей других народов. С тех пор мир вряд ли изменился в своих основах.
Наконец, в-третьих. Если в случае РФ как государства отношения с «глобальной империей» по меньшей мере двойственны (с одной стороны, оно служит для метрополии вполне удобной матрицей контроля над ресурсами страны и «туземным» обществом, с другой – проявляет опасную строптивость), то в случае русских как нации они однозначны. В «прекрасном новом мире» это лишний народ. Думать, что нынешние «хозяева мира» просто имеют претензии к российскому политическому режиму и ими ограничатся, так же нелепо, как считать, что объектом ракетно-бомбового «перевоспитания» в 1999 году был «режим Милошевича», а не сербы. Которые, кстати, стали «козлом отпущения» не в последнюю очередь потому, что воспринимались как «балканские русские».
Разумеется, говоря о «лишнем народе», я имею в виду народ как целостность, а не отдельно взятых людей – когда рушатся «глыбы», атомы остаются.
Впрочем, коллективный статус не может не сказываться и на индивидуальном. В мире условного CNN жизни тысяч и тысяч русских стоят несопоставимо дешевле, чем слезинка арабского беженца. На этот счет не следует питать никаких иллюзий. И это делает разрыв Российского государства с неоколониальной зависимостью нашим жизненным, национальным интересом.
Примечания
1
Неудивительно, что программа переселения соотечественников не сыграла практически никакой роли в решении проблем русских как разделенной нации. Причем не только в силу количественных (в 2006–2012 годах ею воспользовалось порядка 125,5 тыс. соотечественников), но и в силу качественных показателей: славянское население составляет лишь около 52 % поддержанных ею переселенцев.
2
Андерсон Б. Воображаемые сообщества: Размышления об истоках и распространении национализма. – М.: «Канон-пресс-Ц», «Кучково поле», 2001.
3
Сама идея, что большинству для сохранения лидерства иногда нужно предъявлять что-то реальное, что-то настоящее, может многим показаться наивной в век электронной пропаганды. Но на самом деле наивно как раз переоценивать возможности пропаганды. И тот же Путин, если посмотреть на его опыт, вряд ли склонен их переоценивать. Что он, как, в общем-то, человек 90-х, мог вынести из того периода безбрежной «пиарократии» с точки зрения представлений о роли политической пропаганды? Что с ее помощью можно выиграть отдельно взятую кампанию – в духе кампании «не дай Бог!» образца 1996 года, – но нельзя завоевать или удержать авторитет. А авторитет в глазах большинства – ключевой и исключительный ресурс, который отличает Путина от других представителей политического класса. И он был создан вполне реальными, причем весьма рискованными историческими решениями (Чечня, Березовский/Гусинский/Ходорковский, Грузия, Крым).