Сергей Кара-Мурза - Крах СССР
Чем отличается крестьянская жизнь от городской? Тем, что пахота, сев, уборка урожая, строительство дома и принятие пищи, рождение и смерть — все имеет у крестьянина литургическое значение («пахать — значит молиться»). Его жизнь полна этим смыслом. Его потребности велики, но они удовлетворяются внешне малыми средствами. Туман над рекой, роса на траве, песня жаворонка — все это наполняет человека ощущением бытия, неосознаваемым счастьем.
Жизнь в большом городе лишает человека множества естественных средств удовлетворения его потребностей. И в то же время создает постоянный стресс из-за того, что городская организация пространства и времени противоречит его привычным ритмам. Реальностью жизни большинства граждан в СССР стал стресс, порожденный городской средой обитания. Этот стресс давит, компенсировать его — жизненная потребность человека.
Вот пример. Транспортный стресс вызывает выделение нервных гормонов, порождающих особый, не связанный с голодом, аппетит. Приехав с работы, человек хочет чего-нибудь пожевать (это так называемый «синдром кафетерия»). Кажется, мелочь, а на деле — потребность, ее удовлетворение должно быть предусмотрено жизнеустройством. Если же это считается капризом, возникает масса реально обездоленных. Мать, которая говорит сыну, целый час пробывшему в городском транспорте: «Не жуй бутерброд, сядь и съешь тарелку щей», — просто не знает, что ему нужен именно бутерброд, красивый и без питательной ценности. Таких «бутербродов» (в широком смысле слова) советский строй не производил, он предлагал тарелку хороших щей.
Подобных явлений, неведомых крестьянину (и непонятных старшим поколениям советских людей), в городе множество. Вновь подчеркнем, что кроме биологических потребностей, для удовлетворения которых существуют вещи, человек нуждается в потреблении образов. Эти потребности не менее фундаментальны.
Сложность проблемы возрастает, если вспомнить, что мир вещей и мир знаков перекрываются, разделить их трудно. Многие вещи, вроде бы предназначенные для какой-то «полезной» цели, на самом деле дороги нам как образы, знаки, отражающие человеческие отношения. В жизни крестьян потребность в образах в огромной степени удовлетворяется как бы сама собой — связью с природой и людьми, типом труда. В городе эта потребность покрывается производством огромного количества вещей-знаков, «ненужных» вещей. В советское время престарелые идеологи клеймили вдруг вспыхнувший в нашем скромном человеке «вещизм». Стоявшую за ним потребность подавляли средствами государства — и она в конце концов вырвалась из-под гнета уже в уродливой форме.
Люди, страдающие от неудовлетворенных потребностей, искали образы жизни, в которых, как им казалось, их печали были бы утолены. В этих поисках Запад стал казаться идеальной, сказочной землей, где их ущемленные потребности уважаются и даже ценятся. О тех потребностях, которые хорошо удовлетворял советский строй, в этот момент не думали. Когда ногу жмет ботинок, не думают о том, как хорошо греет пальто. Да и никто не думал отказываться от советского строя, просто хотели, чтобы некоторые стороны быта стали «как на Западе» (точнее, «как в кино»).
Запад, создавая «пространство фетишей», воспитал уже особого человека. Возможно, на этом пути Запад зашел в тупик, но временно он ответил на новые потребности человека и «погасил» их изобилием суррогатов. Та культура, которая была создана для производства дешевых и легко потребляемых образов, «овладела массами». Буржуазный порядок завоевал культурную гегемонию. Огромную силу и устойчивость буржуазному обществу придало и то, что оно нашло универсальную (для его людей!) знаковую систему — деньги. Деньги стали таким знаком, который был способен заменить любой образ, представить любой тип отношений. Все покупается! За деньги можно получить любую вещь-знак, удовлетворить любую потребность.
Как же ответил на потребности нового, городского общества советский проект? Большая часть потребности в образах была объявлена ненужной, а то и порочной. Это четко проявилось уже в 50-е годы XX в., в кампании борьбы со стилягами. Они возникли в самом зажиточном слое, что позволило объявить их просто исчадием номенклатурной касты. В действительности это был уже симптом грядущего массового социального явления.
Странно, но мне не попалось ни одного исследования этого явления. А оно было, думаю, исключительно важным. Если бы в нем вовремя разобрались! Ведь это был крик важной части молодежи о том, что ей плохо, что-то не так в нашем советском обществе. Это были ребята из семей важных работников (номенклатуры). Они не знали нужды — и им стало плохо. Но ведь следующие поколения уже в массе своей подрастали, не зная нужды. Стиляги нам показывали что-то, к чему должно было готовиться все общество. Этого не поняли, и их «крика» не стали слушать. Хотя какое-то время они стойко держались, но постепенно превращались в секту и «вырождались». Трудно долго быть изгоями.
Сегодня, если кто и вспоминает про стиляг 50-х годов XX в., обсуждая историю крушения советского строя, то придает этому явлению «классовый» характер — это была «золотая молодежь», первый отряд нарождающейся из номенклатуры будущей буржуазии, «новых русских». Недаром, мол, Сталин говорил об обострении классовой борьбы по мере продвижения к социализму. Эта трактовка внешне соблазнительна, но не ухватывает суть. Скорее, само устройство нашего общества привело к появлению правящего слоя с расщепленным сознанием и двойственным положением. Когда система стабилизировалась и слой номенклатуры расширился, вобрав в себя множество людей из трудовых слоев, он приобрел черты сословия и зачатки кастового (вовсе не классового!) сознания. Но эти товарищи не успели приобрести того аристократизма, который не позволяет проявиться этой кастовости низкого пошиба.
На отцах это сильно не сказалось — они тяжело работали, а многие и воевали. Но дети у некоторых из них такого расщепления не выдержали. Они уже ощущали свою кастовую исключительность, но идеология и отцы обязывали их учиться и работать, будто они такая же часть народа, как и все их сверстники. В ответ на это противоречие часть подростков сплотилась, выпятив свою кастовость и бросив вызов демократической советской идеологии. Это была очень небольшая часть! Большинство таких детей (и большинство самих стиляг) в зрелой юности поступили именно так, как им советовали отцы, — стали нормальными инженерами, учеными, военными. Но то меньшинство, что «бросило вызов», выглядело так вопиюще странно, что все на него обрушились.47
Я думаю, что те стиляги сошли со сцены непонятые, но не сделав большого вреда стране. Те, кто начал вынашивать идеи перестройки пять лет спустя, с начала 60-х годов XX в., были другого поля ягоды. В них не было ни тоски, ни надлома, они рвались наверх и были очень энергичны и ловки. Это уже были люди типа Е. Евтушенко, Г. Попова и Ю. Афанасьева.
Новым важным измерением в этой структурной трансформации стала смена поколений. Подростки и молодежь 70-80-х годов XX века были поколением, не знавшим ни войны, ни массовых социальных бедствий, а государство говорило с ними на языке «крестьянского коммунизма», которого они сначала не понимали, а потом стали над ним посмеиваться. Возник конфликт, в 1980-е годы переросший в холодную войну поколений. Опереться на общее знание, чтобы вести диалог, не могли. Неявное знание стариков не было переведено на язык новых поколений, а формальное знание общественной науки главных вещей не объясняло.
Положение осложнялось тем, что советское общество находилось под сильным давлением манипуляции сознанием со стороны противника в холодной войне. За время после Первой мировой войны общественная наука США вела интенсивные исследования и разработки методов воздействия на массовое сознание. На основе этих разработок сложились новые технологии информационно-психологической войны. Советское общество и государство не были готовы к противодействию этим технологиям.48
В общем, никак не ответив на жизненные, хотя и неосознанные, потребности поколений молодежи, родившейся и воспитанной в условиях крупного города, советский строй буквально создавал своего могильщика — массы обездоленных.
В 1989 г. 74% опрошенных интеллигентов сказали, что их убедят в успехе перестройки «прилавки, полные продуктов». В этом ответе выражена именно потребность в образе, в витрине. Это ответили люди, которые в целом благополучно питались, на столе у них было и мясо, и масло. Им нужны были «витамины». В 90-е годы XX в. многие из них, реально недоедая, не хотели возвращаться в прошлое с его голодом на образы.
Предпосылки для этой узости советского проекта кроются и в крестьянском мышлении большевиков, и в тяжелых четырех десятилетиях, когда человека питали духовные, почти религиозные образы: долга, Родины. В 50-е годы XX в. даже некоторые преподаватели МГУ еще ходили в перешитых гимнастерках и сатиновых шароварах. У них не было потребности в джинсах, но через пять лет она возникла у студентов. Выход из этого состояния «непритязательности» провели плохо. Не была определена сама проблема и ее критические состояния.