Андрей Фурсов - Колокола истории
Все активнее заявляют о себе более «камерные» виды спорта. И даже шоу-бизнес, если не индивидуализируется, то приватизируется, дробится, сегментируется на много разных, почти камерных ниш, на микроаудитории, исключающие возможность общенациональных массовых кумиров, «возлюбленных всей Америки» и т. д. Равно как и возможность массовой мечты всей нации — американской или советской. Все мечты остались в XX в. Это XX в. был веком мечтателей — из Кремля, Рейхсканцелярии, Белого дома и других мест.
Нужно признать: в это тридцатилетие расцвета XX в. советский образ жизни тянулся к западному — причем тянулся, повторю, в массовом порядке. И казалось, разрыв, по крайней мере материальный, сокращается. И чем дальше, тем будет лучше и больше. Вместо шести соток — двенадцать, вместо «Москвича» — «Жигули»; вместо хрущобы — что-то получше; вместо дома отдыха в Мисхоре — пансионат в Дагомысе. Знай наших. Наших — не узнали. По крайней мере в большинстве случаев. Счастья, в том числе и социального, не бывает ни слишком много, ни слишком долго.
На рубеже 70–80-х годов и тем более к середине 80-х стало ясно: коммунизм как система не может сохранить уровень благополучия и социальных гарантий и связанную с ними повседневность в таком объеме и в такой массе. Или иначе: «сделочная позиция» господствующих групп коммунистического режима по отношению к населению будет ухудшаться при сохранении тех массовых структур повседневности, которые оформились за позднехрущевское и главным образом брежневское время, когда казалось, что субстанция безбрежна.
Но это была иллюзия. Субстанции было не так много. Коммунизм — функциональная система, перераспределяющая субстанцию, оставшуюся от прошлого, в том числе и раннекоммунистического, и поступающую извне. В 60–80-е годы проедалось, во-первых, то, что было накоплено на народной крови в 30–50-е годы и «экспроприировано» в захваченной части Европы во второй половине 40-х — начале 50-х годов; во-вторых, то, что можно было выкачать сначала из мира, переживающего экономический подъем (кондратьевская фаза «А» — 1945–1968/73 гг.), а затем уже на фазе «Б» — за счет продажи нефти. Но на рубеже 70–80-х годов «А упало. Б пропало». На трубе остался голый коммунизм, согнувшийся от «чувства глубокого удовлетворения».
Субстанция начала сжиматься. И господствующим группам понадобился черный передел Субстанции. И провели они это под лозунгами почти что «земля и воля». С волей более или менее получилось (хотя нередко «я пришел дать вам волю» оборачивалось «я пришел дать вам вволю» — Баку, Тбилиси, далее почти везде). С землей вышло хуже — субстанция. Это не демократия, не перестройка и не гласность. Это — вещественное и конкретное.
По-видимому, одно из существенных различий между капитализмом и коммунизмом (а также Капиталистической Системой и Русской Системой) заключается в том, что субстанция как вещественность, как накопленный труд, как социальное время, как собственность играет принципиально различную роль в этих системах. Если Капиталистическую Систему накопление вещественной субстанции укрепляет, упрочивает, то при коммунизме (и в Русской Системе в целом) дело обстоит иначе. Создается впечатление — по крайней мере об этом свидетельствует исторический опыт, — что, упрочивая систему в краткосрочной перспективе (одного поколения), в среднесрочной перспективе накопление субстанции свыше некоего социального передела или подрывает систему, точнее, ее конкретную историческую структуру, или грозит ей и ее господствующим группам социальной смертью. Начинается передел субстанции, в ходе которой ломаются структуры повседневности, и наступает Смута.
И это неудивительно. Господствующая субстанция Русской Системы — Власть. Повышение удельного веса другой субстанции — вещественной, даже если она и не отливается в собственность, а принимает форму организованного быта (именно последний был в коммунистическом порядке эквивалентом частной собственности и защищал индивида от хаоса этого порядка, становясь контрпорядком,[10] бросал вызов господствующей субстанции, а с какого-то момента — начинал угрожать ей. Собственник — всегда угроза для Власти и ее персонификатор. Реагируя на угрозу, система наносит ответный удар — по вещественной субстанции. При отсутствии или слабом распространении частной собственности такой субстанцией может быть только организованная повседневность. В Русской Системе может быть только одна Субстанция — Власть. Иная (вещественная) субстанция могла быть субстанцией только с маленькой буквы и существовать в определенных границах. Как только она их перерастала и достигала такого уровня, который угрожал двоевластием субстанций (собственность — власть, вещество — энергия), начинался передел. Сверху ли, снизу ли; с кровью ли, в виде жульничества ли, но. — начинался. Наступал великий час субъективных материалистов. Ну а их сменяли терминаторы в пыльных шлемах и кожанках, которые вообще по ту сторону материализма и идеализма, объективного и субъективного. Они разрешали ситуации Русской Смуты, т. е. ситуации двух относительно разнозначимых субстанций. Русская Смута: смущение, замутнение. Норма — это ясность одного субъекта, одной Субстанции — Власти. Эту ясность и осуществляли терминаторы Русской истории — опричники, гвардейцы Петра, большевики, «новые русские» (бандиты + бизнесмены, т. е. бандмены или биздиты). Но за всеми ними — Власть, централизованная или приватизированная.
Иными словами, если Капиталистическую Систему в средне- и долгосрочной перспективе накопление субстанции как вещества и времени укрепляет, то с коммунизмом и, по-видимому, с Русской Системой дело обстоит диаметрально противоположно. Здесь хорошо идет накопление субстанции только в форме Власти и Пространства. Получается совсем как в поговорке: что русскому хорошо, то немцу смерть; что немцу хорошо, то русскому смерть. Короче, избыточная, сверх некой меры материальная субстанция, избыточная, а потому могущая быть более или менее широко распределенной, массовой (а следовательно, угрожающей Власти) — это Кощеева смерть Русской Системы.
Но это же делает Русскую Систему и значительно более уязвимой, чем Капиталистическая. В последней субстанция на уровне структур повседневности может стать дополнительным резервом сопротивления. Русская Система на такую субстанциональную повседневность рассчитывать не может, у нее такой нет. И это — одна из причин того, почему падение политического гегемона, т. е. «главного властителя» капиталистической Системы не ведет к упадку системы, а вот в Русской Системе упадок Власти означает и падение конкретной исторической структуры. Ведь иной Субстанции — ни в форме собственности, ни в форме повседневности нет. Более того, поскольку избыточная массовая субстанция в виде организованных структур повседневности способна и подорвать Систему, то ситуация еще более осложняется.
Десятилетие 1985–1995 г. подорвало структуры повседневности, структуры максимально для России отлаженного быта, сломало их как явление массовое. Выталкивание в underclass, отсечение от общественного пирога прежде всего реализуется и ощущается на уровне повседневности, в быту, в том, что человек себе может позволить — купить, подарить, съесть; куда поехать. Структуры быта сжались до сингулярной точки ваучера. Возьми его, мальчик, и ни в чем себе не отказывай. Ваучер — это тот самый чудный колпачок, который, как внушили постсоветскому Буратино нововластные лисы Алисы и коты Базилио, он может продать за четыре золотых. Ищи дурака. Дурака — нашли, и в этом — победа «перестройки: кто кричал «ура», а кто — «дурак!»». Но победа эта может оказаться пирровой, поскольку ваучер очень смахивает на «черную метку» асоциала. Да, сломана повседневность, единственная массовая западно- или даже буржуазно-подобная повседневность в истории Русской Системы. Сломан забор, вал, стена. Из нее несут «по кирпичику» — на особняки — вон их сколько заторчало под Москвой, по всей России. А кто — там, за забором, за стеной?
А вот об этом раньше надо было думать.
За забором-то асоциал, новый варвар из бандформирований, бригад, а то и просто неорганизованный. Или прячущийся под маской госслужащего. Который очень просто может, подобно герою одной из песен Галича, «как в подъезде кирпичом». Не надо смеяться над Жириновским. Это в таком виде корчится, лицедействует и юродствует от социальной боли, от самого себя и своей жизни — как бесконечного тупика — асоциал. Так часто бывает: разрушают то, что считают опасным или злом, а приходит нечто еще более злое. Рухнула Римская империя и оказалось: варварские королевства-то хуже, они более жестокие, дикие, кровавые, менее предсказуемы. Рухнуло самодержавие — и погребло под своими обломками не только своих защитников, но и своих критиков и оппонентов. Свержение самодержавия и финальная — кровавая — фаза Русской Смуты оказались той самой «славной охотой», битвой серых волков и рыжих собак, о которой старый мудрый Каа сказал бы, что по ее окончании не останется ни человека, ни детеныша волка, ни старого удава, а будут валяться только голые кости. Так и вышло. Остались хозяева «корабля, с которого сбежали все, даже крысы» (Г.Уэллс).