Леонид Шебаршин - Рука Москвы - записки начальника советской разведки
Отец был человеком с приятной речью и сдержанными манерами. Сентиментальности за ним не замечалось, да и откуда ей взяться у солдата, прошедшего войну, но был он вежлив с окружающими и внимателен к своим ближним. Очень любил отец читать. Благодаря ему появились в нашем доме книги. Вся наша большая родня относилась к моему отцу с уважением, хотя в особенно близких отношениях ни с кем из них он не был. Компаний отец не любил и в трезвом состоянии был молчалив, но, к сожалению, периодически впадал он в запой и преображался до неузнаваемости. Нет, он не буянил, не бесчинствовал, к прохожим не приставал, а становился невероятно общительным и щедрым, любого встречного и поперечного мог пригласить в гости. Кончалось это всегда тяжелым болезненным похмельем, сердечными приступами, зароками больше не пить, а через какое-то время все начиналось сызнова. Завершилось дело трагически. В начале июня 1951 года стал собираться отец на работу, потерял сознание, а через два часа помер от кровоизлияния в мозг. Шел ему сорок третий год. Похоронили отца на Миусском кладбище.
Я учился в девятом классе, сестра — в седьмом, у мамы нашей никакой специальности. Пошла она работать диспетчером на автобазу с зарплатой четыреста рублей тогдашними деньгами, а нынешними — сорок. Быстро пришлось продать немногие оставшиеся от отца вещи, книги. Надо было на наши ничтожные доходы и кормиться, и какую-то одежонку покупать. Жили впроголодь, но, спасибо маме, она не заставила меня прекратить учебу и идти работать. Я же стал хорошо учиться. Переживал за всех, и очень хотелось выбиться в люди, хотя бы для того, чтобы семья могла жить нормально. Учеба пошла легко. Сам удивлялся — все стало понятным, к доске выйдешь — никаких трудностей, пятерка за пятеркой. Закончил школу с серебряной медалью. Было это в 1952 году. Именно в том году отменили для медалистов вступительные экзамены в институты.
Итак, аттестат был, медаль была, не было только ни малейшего осознанного представления, куда же пойти учиться. Я надумал, по совету своего родственника, кадрового военного Владимира Аркадьевича Кочерова, поступать в Военно-воздушную академию имени Жуковского. Документы мои в академии приняли, экзаменов сдавать не надо. Вышла заминка с медкомиссией. Требования там были исключительно жесткие, полежал я денька три в госпитале на обследовании, и врачи посоветовали мне не рисковать — отчислят, дескать, курса с третьего, только время зря потеряешь. Я загоревал, поскольку уже мнил себя военным летчиком-инженером. Что делать? Приятель посоветовал пойти в Институт востоковедения. Почему бы и не податься в востоковеды? Поехал в Ростокинский проезд и без особых хлопот был принят на индийское отделение. Стал учить язык урду, все, что касается Индии — историю, географию, литературу. Стал получать стипендию — сразу немного полегчало. Но очень немного. Помню, по чьему-то доброму совету, обратился в кассу взаимопомощи, и мне выдали ссуду в семьдесят рублей на покупку ботинок.
Учиться было легко и интересно. Непривычна была сама обстановка. В военные и послевоенные годы в школах обучение было раздельное — мужские школы и женские школы, а в институте все вместе, все чувствуем себя взрослыми людьми и этим щеголяем друг перед другом. Преподаватели с нами обращаются как со взрослыми, на семинарах можно говорить умные вещи, и урду пишется такими закорючками, что никто понять не может, а ты понимаешь. Первую сессию я сдал на пятерки, а уж потом так и сдавал все экзамены только на «отлично» до самого окончания института. Лишь за дипломную работу получил «хорошо».
Взрослая жизнь для мальчишки таит много опасностей, ощущение самостоятельности кружит голову. К счастью, иммунитет от дурных влияний выработался, видимо, еще в Марьиной роще. Учился, играл в футбол, бегал, катался на коньках. Институт давал редкую возможность удовлетворять страсть к чтению, которой я, насколько могу припомнить, «заболел» в первом классе, как только научился читать. Приятели мои оказались людьми читающими, имеющими доступ к книгам, о которых я только слышал. Сейчас эти книги широко издаются, но времена тогда были другими. Не одобрялись Достоевский, Андреев, Есенин, практически все поэты предреволюционной поры, только что были подвергнуты опале Ахматова и Зощенко. Помогала учиться, конечно, студенческая среда, в которой все страстно, не по обязанности, а по убеждениям (с оглядкой, конечно: даже молодежь в ту пору должна была быть осмотрительной), горячо обсуждалось, а из этих обсуждений и складывалось не вполне ясное, но достаточно прочное впечатление, что живем-то мы во времена необычные и великие. Конечно, о величии времен и живых вождей мы и читали, и слышали ежедневно и ежечасно, но происходило свое неофициальное и неформальное осмысление действительности, пробивались росточки собственного мышления.
В марте 1953 года умер Сталин, его смерть показалась нам, мальчишкам и девчонкам, катастрофой. Шли по Москве бесконечные мрачные траурные колонны, возникали чудовищные давки на перекрытых улицах, гибли в них десятки, а может быть, и сотни людей, как это было при спуске с Рождественского бульвара на Трубной площади. Пытались и мы с приятелями пробиться в Колонный зал. Нам намяли бока, оттоптали ноги, мы промаялись в огромной толпе у Петровских ворот всю ночь и лишь утром, несолоно хлебавши, возвратились по домам.
Катастрофы, как нам думалось, не произошло, а улучшения в нашей общей жизни наметились довольно скоро. Это был наглядный урок здравого исторического смысла. Каким же образом, почему никто так долго не мог понять, что вождем нашим был человек далеко не безупречный, мягко говоря? Как же можно было все, что удалось сделать на протяжении многих лет огромному народу, считать результатом гениальности, проницательности, железной воли, мудрости одного-единственного человека? Вот на такие вопросы мы пытались ответить. Да разве только мы?
Под шум всеобщих преобразований упразднили наш Институт востоковедения и перевели нас в 1954 году в учреждение, само название которого вселяло трепет в наши сердца, — в Институт международных отношений. Оказалось, что и там учатся такие же люди, как и мы, некоторые поумнее, некоторые поглупее, а в общем обычные студенты. Располагалось тогда здание этого института у Крымского моста.
Мы — «восточники», коренные мгимовцы — «западники». Помещений в институте не хватает, учимся в две смены. Нас, «восточников», стало меньше, часть наших сотоварищей перевели в другие институты, и держимся мы друг за друга крепче. Я близко схожусь с Витей Прокуниным. Он книжник, умница. С нами Борис Васильев — бывший танкист, человек основательный, уже умудренный жизнью, неназойливо, по-доброму опекающий нас, вчерашних школьников. В наш кружок входит и Седа Алиханянц, дочь одного из создателей советского ядерного оружия академика Абрама Ивановича Алиханова, красивая, скромная и умная девушка. (Она и Витя Прокунин скоро поженились. Так появилась первая, пожалуй, семья на нашем курсе. Летом 1973 года, приехав в Москву в отпуск, я позвонил Прокуниным и узнал горестную весть — Витя умер от инфаркта, оставив Седу с двумя маленькими мальчишками. К тому времени не стало и ее отца, и Седа в одиночку вырастила двух прекрасных, самостоятельных и любящих ее мужчин — Никиту и Максима. С Борисом Васильевым, работавшим в ТАСС, мы сохранили добрые отношения на всю жизнь. При встречах вспоминаем, как ездили вместе на целину, путешествовали по раскаленной равнине Синда, купались в Аравийском море, темной индийской ночью ездили смотреть Сураджкунд старинный священный водоем под Дели, поминаем старых друзей, увидеться с которыми на этом свете уже не придется. Но до тех пор, пока мы помним и говорим о них, они живы.)
От того, что я стал учиться в другом учебном заведении, мое благосостояние не улучшилось. Ездить из Марьиной рощи стало неудобнее и для меня заметно дороже — восемьдесят копеек на автобусе, да еще полтинник на метро в одну сторону. В лучшем случае оставалось денег на стакан чая да пирожок. Дома было голодно. Хотя к тому времени поступила в пединститут Лера и тоже стала получать стипендию, кажется, двести сорок рублей, жили мы не просто бедно, а нищенски. Не я один был в таком положении. Приходилось разгружать вагоны или работать на овощной базе. Потом уже, освоив язык урду, я стал подрабатывать в издательстве «средневековым» трудом — перепиской рукописей. Эта работа оплачивалась лучше.
В 1956 году мы побывали на целине, в Казахстане, на уборке первого целинного урожая. Это запомнилось на всю жизнь. Долго ехали поездом, потом на грузовиках прибыли в сердце казахской степи — село Севастополь Урицкого района Кустанайской области. Меня определили помощником комбайнера, и мы с комбайнером Петей из Бреста принялись косить и обмолачивать бескрайнее пшеничное поле. Интересно все было чрезвычайно — степь я раньше никогда не видел, не ощущал сухую степную жару, да и не приходилось руками работать от восхода до заката. Должность помощника комбайнера вообще ответственная и беспокойная, я же был заодно и копнильщиком — то есть вилами солому в копнителе разгребал. Солнце печет, ость пшеничная колючая летит. Ворот рубашки не расстегнешь, кепку не снимешь, да и в бане за три месяца были всего лишь один раз. Все это нас мало беспокоило — работа увлекла. И люди здесь как-то по-другому раскрылись. Учились ведь вместе несколько лет и все казались друг другу очень хорошими ребятами, а целина показала каждого и с хорошей, и с плохой стороны. Научились кое-чему за лето, узнали, какой ценой достается хлеб, и, что было очень существенно, заработали денег. Вот итог целинного лета для всего нашего отряда. Для меня же это лето стало действительно незабываемым. На одном курсе со мной, на китайском отделении, училась Нина Пушкина. Конечно, мы с ней были знакомы, но не более. В это целинное лето мы увидели друг друга заново, и неразлучны с тех пор уже много-много лет.