Александр Эткинд - Толкование путешествий
«Мертвая хватка в молодом еврее: думает, не ест, недосыпает ночей» — так изображен в поэме «Христофор Коломб» ее заглавный герой. Колумб у Маяковского — лидер, которому надоел старый мир, и потому он открывает для себя Новый Свет в действии поистине революционном. Тема еврея и революции настолько форсирована здесь, что всю поэму можно перечитать как оду Троцкому. «Дело верное: вот вам карта. Это — океан, а это мы» — так, интонациями главнокомандующего, Коломб направляет свою команду. В нее под руководством еврея входит настоящий интернационал, «отчаянные из отчаянных», от арабов до датчан. Маяковский не жалеет слов для того, чтобы выразить поклонение и восторг: «Единая мысль мне сегодня люба, что эти вот волны Коломба лапили, что в эту же воду с Коломбова лба стекали пота усталые капли». Путь в новый мир труден, и команда начинает бунтовать: «Шепчутся: „черту ввязались в попутчики […] Знаем мы эти жидовские штучки — разные Америки закрывать и открывать“». Примерно так шептались в 1925-м враги Троцкого, а может быть, и сами «попутчики». Идентификация с Колумбом — давняя игра русских авторов (забавно, что никто, насколько помнится, не отождествлял себя с Берингом); травелоги Маяковского увенчали ее восхитительной иронией. В поэме Гумилева Коломб изображен трагической фигурой: он открыл Америку, он сделал то, чего не сделает никто другой, он отличен от всех, и именно поэтому он одинок и обречен. Эта конструкция в полной мере выражала суть позднего русского романтизма, его вырождение в безличное народничество. Маяковский спорит с влиятельным предшественником: его Коломб ненавидим массой, но обладает силой или удачей повернуть ход событий. Пытаясь подавить бунт, «Коломб пускается вовсю: придумал фокус со знаменитым Колумбовым яйцом». Спасение приходит в последний момент: «Земля!» — кричит вахтенный. Жаль, что Троцкому ничего подобного не удалось, но в 1925 году еще оставались надежда и фокусы. Иносказание Маяковского разрешается его собственным вмешательством: «Что касается меня, то я бы лично — я б Америку закрыл, слегка почистил, а потом опять открыл — вторично». Открытие Америки соединяется с ее чисткой, а первый из американских первооткрывателей объединяется с первейшим из российских революционеров, — и оба с автором.
Больше подробностей мы находим в прозаическом травелоге «Мое открытие Америки». Маяковский отвечает здесь на критику Троцкого, который в Литературе и революции упрекал поэму «150 000 000» в незнании американской жизни. Теперь впечатления Маяковского полны классового анализа. Культ доллара, подкуп пролетариата и даже сухой закон — все является «карикатурной иллюстрацией» к марксистской идее, что «сознание и надстройка определяются экономикой»[340]. Посещение завода Форда вызывает у автора «большое волнение»: поэт знает, что в новой России «фордизм — популярнейшее слово организаторов труда». Все же классовый анализ иногда отказывает автору; со ссылкой на американских коммунистов поэт сообщал русским читателям, что «фордовская система делает рабочих импотентами».
Стихотворение «Свидетельствую» сравнивает классовую борьбу в России с расовыми противоречиями в Америке. Русские утопические фантазии иронически приписываются здесь американским индейцам. Краснокожие приезжают «из первых веков» на нью-йоркский вокзал, с ненавистью смотрят на небоскребы и мечтают о том, как отберут их «при социалистическом строе». Будут, конечно, и бои, но зато потом не станет «ни вражды, ни начальства» и наступит «тишь да гладь да божья благодать — сплошное луначарство». Но, признает неожиданно поэт, все это домысел: на самом деле индейцы думают совсем не так. Индейцы просто, без социальных идеалов, видят в белых людях чертей и ведьм; им бы разогнать их копьями, но они идут вымирать — «а что им больше делать?». Как ни хотелось бы отождествить примитивный этнический протест с высокими социальными теориями, они так же различны, как различны люди 1-го века и 20-го. Но «у нас», пишет Маяковский, это различие игнорируют. «Мысль человечья много сложней, чем знают у нас о ней». Все это звучит столь же верно — и много более актуально — в применении к русскому крестьянству. Его религиозно-культурный протест множество раз отождествляли с социально-экономическим утопизмом. «В динамике своей национальное совпадает с классовым», — написано в Литературе и революции. «Переводи, Коминтерн, расовый гнев на классовый», — отзывается Маяковский. Но перевод неосуществим, свидетельствует он. Ошибка такого отождествления и есть вышеназванное «луначарство».
В стихотворении «Небоскреб в разрезе» Маяковский дает социальный анализ американской повседневности. На пятом этаже девица мечтает о женихе, на седьмом муж бьет жену за измену, на тридцатом делят прибыль за ветчину, сделанную из собачины. Америка всем похожа на дореволюционную Россию. Поэт разочарован: «я стремился за 7000 верст вперед, а приехал на 7 лет назад». Он наблюдает непредвиденное расхождение между бытием и сознанием. Сверхсовременный небоскреб, если посмотреть вовнутрь, содержит не более чем «норки да каморки — совсем дооктябрьский Елец аль Конотоп». Сходство, конечно, не в размере жилья и вообще не в материальных условиях жизни (автор был отлично осведомлен в такого рода вопросах). Сходство, которое он наблюдает, скорее психологическое. Люди пореволюционной России поменяли свою природу, у людей дореволюционной Америки природа все та же. Вторые ревнуют, жульничают, тоскуют, первые нет. Так верилось Маяковскому в этот не лучший для него день 1925 года, и то же провозглашала высокая советская теория. Чем, однако, объяснить американское расхождение между базисом и надстройкой, марксизмом не предусмотренное? Небоскреб современен, а его жильцы — отставшие от жизни мещане. А где живут строители небоскреба? Где живут и работают люди, построившие Бруклинский мост?
Знаменитое стихотворение «Бруклинский мост» является, конечно, главным памятником маяковской Америке. За несколько лет до этого Троцкий писал, что в стихах Маяковского «неизмеримо больше от Василия Блаженного, чем от железобетонного моста»[341]. Сфотографировавшись на Бруклинском мосту, Маяковский подписал фотографию, наверно вспоминая эту фразу: «Маяковский и Бруклинский мост — из родственных чувств к нему»[342]. Теперь он дает самокритический ответ в главном из своих жанров, но Троцкий все равно оказывается прав: позабыв о Блаженном, Маяковский обращает на мост всю силу своего религиозного восторга. Он ходит на Бруклинский мост так, «как в церковь идет помешавшийся верующий». Он любит Манхэттен, как «глупый художник» любит мадонну. Он поклоняется, сказано в автографе поэмы, «религии гаек, тяги и стали». Как водится у русских поэтов, Маяковский воображает конец света: он хотел бы оставить лишь этот мост, чтобы по нему судили об исчезнувшей цивилизации. Воспроизводя знакомый мотив идентификации с колонизированным сознанием, Маяковский смотрит на Нью-Йорк так, как дикарь смотрит на техническое чудо: «смотрю, как в поезд глядит эскимос».
Поразительное дело: входя в описания мостов и заводов, небоскребов и электричества, Маяковский нигде, ни в стихах, ни в прозе, не объясняет социально-политические основы американского успеха. Как это люди, описанные в стихотворении «Небоскреб в разрезе», могли построить то, что описано в стихотворении «Бруклинский мост»? Основная позиция Маяковского состоит в том, что вещи в Америке хороши, а деньги плохи и люди испорчены деньгами. Он как будто не понимает, что хорошие вещи типа Бруклинского моста или надежного «форда» созданы благодаря хорошей системе обращения денег. Манхэттенские небоскребы построены людьми, привыкшими жить в условиях политической демократии, экономической конкуренции, личной свободы, протестантской или иудейской этики. Могли ли бы они быть изобретены (или хотя бы воспроизведены) людьми, привычными жить в других условиях, без воспроизведения самих этих условий? То был главный вопрос века, начавшегося мировой войной и кончившегося всемирной глобализацией. Достойно изумления, что он не заботил русских критиков американской современности, в остальном людей осведомленных и проницательных. В Америке Маяковский рассуждал так:
Нет, Нью-Йорк не современный город, Нью-Йорк не организован […] Америка прошла путь колоссального развития материальных ценностей […] Но люди еще не доросли до этого нового мира […] Они все еще живут в прошлом. По своему интеллекту ньюйоркцы остались провинциалами. Их умы еще не восприняли огромное значение индустриального века. Вот почему я называю Нью-Йорк неорганизованным. Это гигант, случайно созданный детьми, а не зрелое, законченное произведение людей, понимавших, чего они хотят, творивших по плану, как художники. Когда у нас, в России, настанет век индустриализации, он будет другим — он будет спланирован, осознан[343].