«Вопрос вопросов»: Почему не стало Советского Союза? - Коэн Стивен Фрэнд
В отличие от американцев, большинство русских сожалели о конце Советского Союза, но не потому, что они скучали по «коммунизму», а потому что лишились привычного государства и стабильного образа жизни. Даже заключённый постсоветский олигарх, подобно многим соотечественникам, рассматривал это событие как «трагедию» — взгляд, породивший афоризм: «Тот, кто не сожалеет о распаде СССР, у того нет сердца»{241}.[89] Уже хотя бы по этой причине российские интеллектуалы и политические деятели были в меньшей степени, чем американцы, связаны идеологией и политикой, когда объясняли причины де-демократизации. Росло число тех, кто, наряду со сторонниками Горбачёва, был уверен в том, что конец перестройки, отменённой вместе с Советским Союзом, был «упущенным шансом» и «трагической ошибкой»{242}.[90]
Большинство американских комментаторов настаивали и настаивают на ином объяснении. Вычеркнув реформы Горбачёва из «злодейской» истории Советского Союза и приписав заслугу демократизации Ельцину, они обвинили Путина в том, что он «повёл Россию в противоположном направлении». Непосредственными инициаторами этого объяснения выступили комментаторы из политических, академических и журналистских кругов, которые ранее громко рукоплескали «демократии ельцинской эпохи», но оно стало расхожей истиной: «Демократизирующаяся Россия, которую унаследовал Путин», пала жертвой его «антидемократической повестки дня» и «проекта [построения] диктатуры»{243}. Только считанные американские специалисты не разделили этот взгляд, возложив вину за начало «отката демократических реформ» не на Путина, а на его предшественника Ельцина{244}.
Ещё меньше в Америке — видимо, из-за боязни усомниться в «одном из великих моментов в истории»{245},[91] — тех, кто спрашивает, а не начался ли «откат» ещё раньше, собственно с распадом советского государства. То, что журналисты и политические деятели не рассматривают такую возможность, ещё можно понять. Но даже солидные учёные, которые впоследствии сожалели о своем «оптимизме» в отношении ельцинского руководства, не берутся пересмотреть свою позицию по поводу конца Советского Союза{246}. А им следовало бы это сделать, поскольку то, как произошел его распад — в обстоятельствах, которые стандартные западные оценки в основном замалчивают или мифологизируют — явно не предвещало ничего хорошего для российского будущего. (Один из мифов — миф о «мирном» и «бескровном» роспуске Союза{247}. На самом деле, в разразившихся вскоре этнических конфликтах в Средней Азии и на Кавказе были убиты или насильственно лишены родины сотни тысяч граждан, и постсоветские последствия того ядерного взрыва до сих пор дают себя знать, что показала война 2008 г. в Грузии).
В самом общем смысле, существовали грозные параллели между распадом Советского Союза и крахом царизма в 1917 г. В обоих случаях способ, которым было покончено со старым порядком, вызвал почти тотальное разрушение русской государственности, что надолго ввергло страну в хаос, конфликт и бедствие. (Термин «Смута», которым русские называют то, что последовало, наполнен страхом перед будущим, страхом, вытекающим из прежнего исторического опыта и не передаваемым традиционным английским переводом — «Time of Troubles». В этом смысле, конец Советского Союза был связан не столько со спецификой советской системы, сколько с повторяющимися сломами государства в российской истории.)
Последствия 1991 г. и 1917 г., несмотря на важные различия, были схожи. Вновь надежды на эволюционный прогресс в направлении демократии, процветания и социальной справедливости были разбиты; небольшая группа радикалов навязала нации экстремальные меры; активная борьба за собственность и территорию, раздробив, подорвала основы многонационального государства, на этот раз ядерного, а победители разрушили устоявшиеся экономические и другие важные структуры, чтобы создать абсолютно новые, «как будто не имея прошлого»{248}. Вновь элиты действовали во имя идей и лучшего будущего, но оставили общество резко расколотым по отношению к очередному «проклятому вопросу»: почему это произошло?[92]. И вновь обычные люди расплачивались за все, в том числе катастрофическим падением уровня и продолжительности жизни.
Все перечисленные процессы разворачивались, на фоне взаимных (и долго не стихавших) обвинений в предательстве, в течение трех месяцев, с августа по декабрь 1991 г., когда был произведён «демонтаж союзной государственности». (Горбачёв ощущал себя преданным участниками августовского путча и Ельциным, Ельцин — его партнером по беловежскому соглашению Кравчуком, а миллионы россиян — беловежским роспуском Советского Союза, который побудил одного иностранного корреспондента назвать постсоветскую Россию «страной нарушенного слова»){249}. Этот период начался и кончился переворотами в Москве и Беловежье, а его кульминацией стала «революция сверху», направленная против реформирующейся советской системы и совершённая её собственными элитами — аналогичная той (опять же, при всех значимых расхождениях), что совершил в 1929 г. Сталин, отменив НЭП. Впоследствии, оглядываясь назад, россияне различных политических взглядов пришли к выводу, что именно в эти три месяца политический экстремизм и безудержная жадность лишили их шанса на демократический и экономический прогресс{250}. Некоторые думали, что это случилось десятилетием позже, при Путине.
Безусловно, трудно себе представить политический акт, более экстремальный, чем ликвидация государства с 280-миллионным населением и бессчетными запасами ядерных и прочих средств массового уничтожения. И всё-таки Ельцин сделал это, как признали даже его сторонники, сделал безоглядно, способом, который не был «ни легитимным, ни демократическим»{251}. Принципиально отличный от горбачевской приверженности постепенности, социальному консенсусу и конституционализму, это был возврат к «необольшевистской» и более ранним российским традициям насильственных изменений, как считают многие русские и даже некоторые западные авторы{252}.[93] Последствия его неизбежным образом поставили под угрозу демократические достижения предшествующих шести лет перестройки.
Ельцин и его ставленники, к примеру, обещали, что принимаемые ими крайние меры будут «чрезвычайными», т. е. временными, но, как это уже не раз бывало в России (предыдущий — при Сталине в 1929–1933 гг.), они разрослись в систему правления{253}. (Следующей, уже запланированной, мерой была «шоковая терапия».) Эти начальные шаги были продиктованы следующей политической логикой. Покончив с Советским государством недостаточно легитимным, с точки зрения закона и народной поддержки, способом, правящая группа Ельцина вскоре стала опасаться реальной демократии. В частности, свободно избранный, независимый парламент и возможность в любой момент лишиться власти порождали страх «пойти под суд и в тюрьму»{254}.[94]